столовой сто раз одну и ту же пластинку. А если я хотел сказать ему что-нибудь неприятное — бывает, приходится, — он угадывал и улыбался, словно думает о другом, о таком, что и я должен бы знать — все ж мужчина, — хотя еще в ту минуту и не знаю. И я ничего не говорил, молчал, спрашивал: «Ну, как вам наши виды?» — или там, хорошо ли его обслуживают. Когда он сказал, что ему надо ехать… — Хозяин вылил в кофе рюмочку граппы, вздохнул, оперся о перила беседки. — За один месяц он истратил четыреста монет, не меньше.
— Не может быть! — крикнула Элена. — Разве он был тут месяц?
— Да, целый месяц.
— Ничего не понимаю. — Она обернулась к спутнику, ища у него помощи.
— В чем дело? — спросил он.
— Хотя, правда, — сказала она. — Наверное, так и есть.
— Целый месяц, — повторил хозяин. — Могу запись показать.
— Не надо, я спутала, не стоит. Как это, вы сказали, все в нем казалось естественным? И улыбка тоже?
— Я только что вам говорил, — сдержанно, суховато отвечал хозяин, словно Маклеод, подписывающий контракт.
— Да, вы очень хорошо описали, — кокетливо сказала она. — Все так точно!
— Возьму-ка я еще одну граппу, — сказал врач. Сперва это он, хозяин, сидел вместо меня, глядел на дорогу, предчувствуя: что-то случится, кто-то придет, изменит мою судьбу.
Солнечный луч пронзил вино в бокале. Элена закурила, скрестив ноги. Она решила ни о чем не просить, и на ее скучающем лице читалось: «Я одна, вас тут нет, я не слышу, что вы говорите, и не знаю, что вы думаете». Хозяин спросил еще кофе. Запела цикада, и Диас Грей увидел, что она очерчивает в воздухе недвижный силуэт давешней коровы. И потом, думал он, Элена принадлежит другому. Он тоже обкрадывает меня. Теперь мне ясно, что это я сам должен был идти по дороге в бальных туфлях, гордо подняв голову, словно моя решимость сдвинула шляпу на затылок. Это я, расставив ноги, молча глядел на того борова, когда он притворялся, что спит.
— Да, больше месяца прожил, — сказал хозяин. — И даже не простился. Через горничную передал, что уедет через день-другой. А про то, что едет он к Глейсону, я узнал сам. Странный все-таки…
— Значит, он уехал неделю тому назад? — спросила Элена.
— В пятницу. Позавчера еще был у Глейсона. Будет пить с англичанином и его дочками, пока снова не захочет пострелять. Для меня он кое-что подстрелил и совсем не боялся.
— Вполне возможно, — согласилась Элена и не сдержалась: — А вы не помните, какую пластинку он слушал сотни раз?
— Не в том дело, — быстро ответил хозяин. — Сейчас объясню. Я не хотел сказать, что он ставил одну и ту же пластинку, пока совсем не стер ее, все время одну и ту же. Нет, он слушал разные пластинки, не знаю только какие. Не всегда одну и ту же, хотя она, должно быть, о чем-то ему напоминала. Ходил с места на место или целый день сидел у себя. Иногда — довольный, иногда — серьезный, даже грубый, будто никого и не видит. И без причины, заметьте. Просто взбредет ему, и все. Я дал провести себя как дурак. Но ничего особенного не было, вы не думайте.
Элена встала и одарила мужчин счастливой улыбкой. Потом посмотрела на хозяина, словно хотела поблагодарить его, но наедине.
— Дорога к Глейсону очень плохая, — сказал он. — Придется идти лесом. Но если уж вы решили, будете на месте через час, самое большое. Отдохнем после обеда, и я вам покажу. Не заблудитесь.
Диас Грей пропустил вперед Элену и, почти касаясь ее, вышел из беседки. Он вдыхал ее запах, словно ему наконец удалось изучить то, чего он не знал о веснах, и шел, постигая короткую радость, которую дарит дух смолы, реки, цветов и навоза. Ветерок, веявший от женской блузки, благоухание омытого рекою и снова вспотевшего тела несли ему запах мира, и страсти, и собственной судьбы и, смешиваясь с запахом волос, пропадали, чтобы родиться вновь с каждым ее шагом. Обоняние и запахи миновали пустую темную залу, поднялись по лестнице, вошли в номер. Элена села на кровать и расстегнула блузку. Она не ложилась и не глядела на него, ожидая, что он что-нибудь сделает или удалится, подстерегая неверное движение хилого, обожженного солнцем, но не загорелого мужчины, который отступил к стене, чуть не касаясь темного пятна двери.
— Надо бы часок поспать, — сказала она. — Потом пойдем туда. Заприте дверь, закройте окна. Свет мне помешает.
— Да, мы туда пойдем. Только послушайте, я должен сказать вам. И не просите объяснений, вы все понимаете. Вы — сука из сук. Ясно вам? — Она обернулась и зорко, чуть-чуть улыбаясь, взглянула на него. Он ощутил, что вот-вот станет смешным. — Таких сук я не видел. Грязнее некуда.
Элена застегнула блузку, бросилась на кровать и свесила ноги, касаясь каблуком пола.
— Я все время знал, — не унимался он, — с самого первого раза. Обмануться я не мог, да и не хотел, вы поймите.
— Вы с ума сошли, — устало и просто сказала она. — Что, не хотите идти? В этом дело?
— Я знал, как только вас увидел. Когда вы пришли в кабинет и разыграли этот фарс. Столько лгали, и все зря, но иначе сука не может. А все-таки я здесь. Помогаю искать какого-то несчастненького в шикарном костюме и на все готов ради твоего тела, нет, не знаю ради чего, просто мне нужно что-то, хотя я этого и не получу.
— Я предлагала поговорить, ты сам не захотел, — сказала она, положив ноги на кровать, и закурила.
Он все говорил — медленно, без страсти — и не мог уйти от двери, от места, где был смешон. Собственная нелепость, сгущаясь вокруг, не давала ему шевельнуться. Как часовой в будке, думал он. Как святой в нише. Как Иоанн у водоема.
II
Новое начало
Гроза началась, когда поезд покинул Конститусьон. Загремел гром, хлынул дождь и сейчас же перестал, налетел ветер, ломая сучья, нерешительно отступил и налетел снова. Но настоящая гроза разразилась позже, когда я сидел на веранде в Темперлее, спиной к Гертруде, которая варила кофе в длинной сорочке, обшитой по низу кружевами. Тогда я подставил себя дождю и ветру, чувствуя, как быстро проходит первое опьянение. Я вдохнул запах мокрой земли, услышал смех Гертруды и пошел к ней, в дом.
Сил у меня почти не было, словно я перенес ничем не разрешившийся кризис. Я вытирал руки платком. Мертвый листок прилип к моей щеке.
— Вот и все, что я привез с гор. — Я засмеялся, упал в кресло, положил облепленные грязью ноги на холодную, почерневшую решетку камина. — Не знаю, что было бы, если бы ты вернулась в Монтевидео. Жаль, что этого не узнаешь заранее. Может ли быть что-нибудь страшнее? Страшно убедиться, что ты здесь не был, что ты не оставил следов ни на улицах, ни у друзей. Читаешь газеты и не находишь себя даже в опечатках, даже в неверно сложенных страницах.
— Ты не кричи, — сказала Гертруда. — Кофе не очень горячий. С тобой так случилось, потому что ты приехал, чтобы найти. Я никогда бы этого не сделала. Так ты говоришь, Ракель все та же?
— Помню, раньше была некая Гертруда. Я мог на нее смотреть пять лет подряд, а кончил тем, что она угощает меня кофеем и кокетничает по привычке роскошной рубашкой. Знаешь, мне не нужны те, кто не меняется. И те, кто изменился, тоже. У нас ничего нет общего, я сам по себе.
Руки ее замерли над кофейником. Она опять взглянула на меня, изучая и не узнавая. Однако улыбка ее должна была означать, что она рада мокрому, нелепому, незнакомому человеку, который положил ноги на решетку и трогает пальцем листок с розового куста, словно боится отлепить его.
— Не знаю, — сказала она. — Что-то с тобой случилось. Ты совсем другой. Да, что-то с тобой стряслось в Монтевидео.