Дождь продолжался утром, почти бесшумно, над потолком, хотя казалось, что в отдалении; Эрнесто, одетый, стоял у окна и курил, постель не была разобрана. Вот он, погибший, весь состоящий из страха; сперва вынужденный вместо меня убить, теперь пойманный пустотой, оставшейся после жизни Диаса Грея, которую я сочинил; он открывает для себя историю, которой я снабдил провинциального врача, и пережевывает унылые мысли, которые я навязал ему.
Думая, что я сплю, он подошел к кровати, прикоснулся к моей руке, издал хриплый несчастный звук, с каким вздыхает человек, не привыкший вздыхать. И так же, как когда-то он написал Кеке записку: «Позвоню или приду в девять», которую я подбросил в комнату с мертвой Кекой, Эрнесто перед уходом написал мне одну фразу на клочке газетных полей и положил на подушку: «Будь спокоен, я тебя не впутаю». Я приблизился к окну, чтобы видеть, как он уйдет, оделся, глядя из окна на площадь под дождем, на слаженную неподвижность троих мужчин в плащах, один из которых стоял, прислонившись к дереву, а двое других сидели плечом к плечу на скамейке, закинув ногу за ногу. Я увидел, как Эрнесто медленно, с преображавшим его достоинством, которого нельзя было предвидеть, перешел улицу, остановился перед человеком у дерева; руки его болтались как сломанные, казалось, ему никогда уже их не поднять. Тот изобразил улыбку и указал мокрой от дождя газетой, которую держал под мышкой, на дверь пансиона, на меня, не глядя в мою сторону. Эрнесто подавался к его улыбке, защищая глаза от дождя; человек приблизил к нему голову, повел ею в сторону скамейки, отступил на шаг и снова улыбнулся. Отделенный от них дождем и расстоянием, я открыл, что не испытываю ни радости, ни уверенности. Человек пошел к скамейке, Эрнесто брел за ним; двое других встали, ощупали его руки, отпустили их; прежде чем отойти от окна, я посмотрел на четыре пары опущенных рук, свисающих, как пустые рукава.
Человек опять был на краю площади и снова держал под мышкой сложенную газету. Не сходя с места, он приветствовал меня через дорогу улыбкой и сохранял ее, когда я остановился, когда шел к нему. Именно этого искал я с самого начала, после того как умер человек, который пять лет жил с Гертрудой, — быть свободным, неответственным перед другими, без усилий завоевать себя в подлинном одиночестве.
— Вы второй, — сказал человек. — Стало быть, вы Браузен.
Эрнесто на скамейке между двумя мужчинами болтал ногой с таким ленивым и скучающим видом, как будто сидел не под дождем, а в укрытии и оттуда смотрел на дождь, ожидая, когда распогодится. Я узнал голос того, кто говорил со мной и следил за мной взглядом, — он звучал вчера вечером у занавеса отдельного кабинета, обращаясь к накрашенной женщине, евшей виноград, к белокурому мальчику, вступающему в жизнь, к орлиному профилю побежденного, бегущего толстяка. Сбоку от улыбающегося человека появился Эрнесто, он таращил глаза, ловя мой взгляд, но я не смотрел на него; сидевшие на скамейке поднялись, но не приближались.
— Браузен? — спросил голос.
Я поглядел на человека в молчании, понял, что из моего отрицания или подтверждения еще ничего не следует. Эрнесто ударил его в лицо, отшвырнул к дереву, снова ударил, когда тот падал в грязь; он остался лежать неподвижно, лицом к дождю, с полуоткрытым ртом, со сложенной газетой на горле.
XVII
Сеньор Альбано
Когда я поднимаюсь, чтобы позвонить по телефону — Пепе снова отвечает: «Сеньор Альбано еще не приходил», — я разглядываю профиль человека, который выпивает у стойки, сдвинув на затылок соломенную шляпу. Возможно, за все утро он ни разу не взглянул на меня и нисколько не интересуется столом, где между Англичанином, заказавшим еще одну большую чашку кофе, и подперевшим щеку Лагосом вы смотрите на свой палец, который крутит на скатерти пепельницу.
Я возвращаюсь на место, закуриваю; не пошевелившись, чуть скашивая глаза, Лагос узнает, что новостей нет. Оскар, Англичанин, без интереса обращает лицо к двери, не спеша укорачивать срок, отделяющий нас от беды. Вы бросаете пепельницу, неуверенно киваете на окно, за которым разгорается мартовский день. Я оставляю на столе свои монеты, кидаю последний взгляд на человека у стойки, смотрю на 7.50 на часах у кассы и выхожу на улицу. В ожидании открытия магазина я прохаживаюсь под деревьями от угла к углу, видя за окном кафе вас, притихшую и задумчивую, точно сплюснутую тяжелым молчанием обоих мужчин. Где-то наверху, за открытым балконом, готовятся к последнему дню карнавала, музыка рояля бурно спускается вниз и с журчанием растекается, как бы угадывая мое направление, следуя в ту же сторону.
Теперь магазин открыт, и солнце освещает носы, усы и шелковистые ткани в витрине. Мне видно, как все трое выходят из кафе: вы посередине, Лагос с тростью под мышкой, закусивший трубку Англичанин, сунув руки в карманы.
— Здравствуйте, — говорю я моргающему человечку со старым лицом, который приближается ко мне. — Нам нужны маскарадные костюмы. Что-нибудь особенное, очень хорошее.
— Для бала, — со смехом прибавляет Англичанин.
— Да, — уныло говорит человек; внезапно он оскаливает зубы и поворачивается к вам.
Вы стоите со мной рядом и улыбаетесь мне; Лагос накладывает парик на свой кулак и поднимает к потолку, где еще не разошелся сумрак. Англичанин повторяет с грустью:
— Маскарадные.
— Да. — Хозяин не шевелится. — Вечером?
— Сейчас, — говорите вы быстро.
— Нам необходимо сейчас забрать их, — разъясняет Лагос; он наклоняет кулак, на его лице видно разочарование, когда парик соскальзывает и падает на стеклянный прилавок. — Чтобы вернуть завтра; завершив свою миссию безвредного обмана, они тотчас же окажутся в вашей власти и будут снова положены в нафталин.
— Непременно тотчас же, — повторяет хозяин. — И надо оставить залог. — Лагос делает поклон и показывает пачку банкнот; старик подымает плечи, локти. — Я хотел сказать… Так принято.
Оскар с трубкой в зубах насмешливо хохочет, вынуждая старика выразить на своем лице чудесную способность все сносить. Он поднимает занавеску и, чуть касаясь наших спин, по очереди пропускает нас в темный коридор, где одна против другой стоят затянутые кретоном две длинные вешалки; он сдвигает ткань и зажигает свет.
— Для мужчин и для дам, — говорит он, разводя маленькие ручки к вешалкам.
Мы бестолково перебираем разноцветные спины, юбки, пустые чулки, башмаки с пряжками, маленькую шпагу, которая всех нас привлекает и собирает вокруг себя. Снимаем плечики с костюмами, выносим в узкий крытый дворик, освещаемый слуховым окном. Вы оглядываете платья, размахиваете ими, возвращаете на вешалку, снимаете другие с такой скоростью, что у меня рябит в глазах. Мне представляется вдруг, что все — бегство, спасение, соединяющее нас будущее, которое помню я один, — зависит от безошибочного выбора маски; я в ужасе смотрю на одежды, которые Англичанин крутит на плечиках, а Лагос передвигает тростью. Я слышу ваш смех, вижу вашу руку, которая трогает затылок Лагоса, слушаю старика, который веселится вместе с вами, но не могу ничем заинтересоваться, потому что дрожу от страха перед опасностью совершить ошибку, и сажусь на корточки, точно так ближе к истине.
— Я подожду в магазине. — Ваш голос, ваши шаги, ваше молчание.
Трость Лагоса проходит над моей головой, трогает один наряд, перескакивает дальше. Вдруг я протягиваю руку и беру костюм. Опустив трость, Лагос делает шаг назад.
— Вытащите мне этот, — говорит он без энтузиазма.
Вы в магазине одна и улыбаетесь улице; тщетно ищу я костюм, который выбрали вы; прохожу со своим нарядом перед самым вашим носом, ослепляю сверканием блесток, но не могу отвести ваших глаз от того, на что они смотрят.
— Да, — замечает входящий Лагос, — все девушки захотят со мной танцевать, бесспорно. Ваша счастливая фраза окажется пророческой.