закрыла лицо платком, который она придерживала всей рукой, широко растопырив пальцы. Такси медленно ползло по улице Эсмеральда, а когда они свернули и женщина отвела руку от лица, Оскар увидел, что глаза у нее покраснели, а нос распух, но она не плакала. Легкий пушок виднелся над красивыми накрашенными губами, которые она чуть выпятила — именно это выражение ее лица помнил Оскар: такой была она и на тех фотографиях, которые дядя Орасио прятал в ящике письменного стола.
— Меня выставили, как будто я… — раздраженно начала женщина.
— Ничего подобного. Вас выставили точно так же, как всех остальных. Нам там больше нечего делать.
— Я хотела остаться с ним.
Оскар предпочитал слушать рыдания женщины, лишь бы она ничего не говорила. Перла снова съежилась в углу; больше она не плакала, только сворачивала и разворачивала носовой платок, который лежал у нее на коленях. Оскар вспоминал лицо дяди Орасио и Вальтера рядом, который ни минуты не мог постоять спокойно и все время поправлял свои белые манжеты. Вальтера, пахнущего одеколоном, в модном костюме; Вальтера, который, то и дело запинаясь, словно пытался найти какие-то другие слова, а они никак не шли к нему, все повторял то, что сказала раньше Перла: «И именно сейчас…» Медсестра что-то записывала, стоя в углу комнаты, а в другом конце этого просторного помещения врач вытирал руки.
— Послушайте, — неожиданно сказала Перла, — вы сделали необходимые распоряжения?
Оскар молча посмотрел на нее и в отблесках света, который отбрасывали на их лица фонари, увидел, что женщина дрожит от злости.
— Нет, — после паузы ответил Оскар. — Обо всем позаботится эта скотина Вальтер.
— Бедный Вальтер, — сказала она. — Он так потрясен.
Оскар снова уставился в окно, думая: «Распоряжения, потрясен… И расползлась, как корова».
— Вы всегда одинаковый, — горько, слабым голосом сказала Перла. — Как будто вам все равно. А вот Вальтер…
— Может быть, — отозвался Оскар. — Наверное, вы правы: Вальтеру не все равно.
Он остановил такси на Парана-и-Коррьентес, и тут женщина, сотрясаясь всем телом, снова принялась рыдать. Оскар минуту подождал, а потом сказал, что выходит здесь, и предложил ей деньги на такси, если она едет дальше. Перла отказалась и вылезла из машины и, пока Оскар расплачивался, стояла около стены, располневшая, почти сливающаяся с ней в своем светлом платье. Оскар обернулся, и они застыли, молча глядя друг на друга; он почувствовал запах духов, слабой волной исходивший от вздымавшейся и опускавшейся груди Перлы, которая стояла рядом с пустым подъездом.
Потом Оскар вошел в кафе и, пробираясь к пустому столику в углу, подальше от людей, думал о том, каких же слов ждала женщина, застыв против него; о том, как молча они расстались и как он смотрел ей вслед, пока она, возвращаясь на юг, уходила в сторону авениды к невидимой границе, что пролегла по улице Ривадавия.
Эсбьерг, на самом берегу
© Перевод. Раиса Линцер
Хорошо еще, что к концу дня потеплело и робкое солнце, нет-нет да выглянув из-за туч, озаряет улицы и дома; ведь в этот час они, должно быть, бродят по Новому порту возле стоянки судов или прогуливаются от мола к молу, от киоска у префектуры до киоска с сандвичами. Кирстен — тяжеловесная, в туфлях без каблуков, в плоской шляпе на желтых волосах. А он, Монтес, низкорослый, пришибленный и нервный, то следит за выражением ее лица, то, сам того не замечая, читает названия судов, рассеянно поглядывая, как матросы бросают концы.
Представляю себе, как он, покусывая усы, борется с желанием подтолкнуть это крестьянское тело, ожиревшее от праздной городской жизни, спихнуть его прямо в узкую зеленую полосу между мокрым камнем и черным железом корабля, где бурлит вода и слишком мало места, чтобы можно было продержаться на плаву. Я знаю, что они там, потому что в полдень Кирстен пришла за Монтесом в контору, и я видел, как они направились к Ретиро, и еще потому, что сегодня у нее опять было лицо, как во время дождя: лицо статуи в зимний день, лицо человека, который спит, не закрывая глаз, под дождем. Кирстен — тучная, огрубевшая, вся осыпана веснушками; от нее, верно, отдает запахом погреба или рыбачьей сети; а может, это устойчивый запах хлева и сливок, — все это, полагаю, было у нее там, на родине.
Но иной раз они отправляются в порт ночью или на рассвете, и, думаю, когда в промежутках между завываниями корабельных сирен Монтес слышит шарканье ее мужских башмаков по камню, он, бедняга, чувствует, что недобрая сила вытолкнула его в ночную тьму. У нас в газете помещают объявления об отходе всех судов в текущем месяце, и я готов поклясться, что Монтес всегда стоит неподвижно с того момента, как раздается сирена и судно снимается с якоря, до тех пор, пока его уже невозможно рассмотреть вдали; иногда Монтес переводит взгляд — спрашивая, спрашивая и никогда не получая ответа, — на мясистое лицо женщины, которая успокаивает себя, подолгу стоя в забытьи, печальная, холодная, и кажется, будто на нее льет дождь и она спит, позабыв закрыть глаза, очень большие, почти красивые, цвета речной воды в те дни, когда ее не мутит поднявшийся со дна ил.
Я узнал их историю, так и не поняв ее до конца, в то утро, когда Монтес рассказал мне, что попытался обокрасть меня, что скрыл от меня несколько принятых по телефону ставок в субботу и воскресенье, чтобы сыграть самому, и теперь не может уплатить свой проигрыш. Я не интересовался причинами его поступка, но он был одержим желанием все рассказать, и пришлось выслушать его, размышляя в то же время об удаче, благосклонной к своим друзьям и только к ним, а главное, стараясь не злиться, потому что, в конце концов, если бы этот болван не попытался обокрасть меня, три тысячи песо ушли бы из моего кармана. Я ругал его, пока не исчерпал весь запас бранных слов, унижал всеми доступными мне способами, пока не осталось никаких сомнений в том, что он жалкий человек, вероломный друг, негодяй и вор; не осталось также сомнений в том, что он с этим согласен и готов подтвердить это перед кем угодно, если когда-нибудь мне придет блажь потребовать такого признания. И еще — с этого самого понедельника было установлено, что всякий раз, когда я дам понять, что он негодяй, — не прямо, а ввернув намек в любой беседе, при каких бы то ни было обстоятельствах, — он должен будет тут же уловить смысл моих слов и подать мне знак легкой улыбкой, едва шевельнув усами, что он меня понял и что я прав. Мы не уславливались об этом на словах, но так уж с тех пор повелось. Я уплатил за него три тысячи песо, не сказал ему ни слова и несколько недель держал его в неведении, что же я решил делать: помочь ему или преследовать по закону; потом я вызвал его и сообщил, что ладно уж, я принимаю его предложение, и он может приступать к работе за двести песо в месяц, которые получать не будет. Через год-полтора он выплатит свой долг и может отправляться на все четыре стороны и даже повеситься на первом суку. Понятно, работал он не для меня; я не мог больше пользоваться услугами Монтеса с тех пор, как стало ясно, что наблюдение за игрой на бегах ему поручать нельзя. Свою контору по заключению сделок я держал лишь затем, чтобы иметь возможность спокойно принимать людей и вести телефонные переговоры. Таким образом, он начал работать у Серрано, моего компаньона в некоторых делах, чья контора находилась по соседству с моей. Серрано выплачивал ему жалованье, вернее, выплачивал мне, я целыми днями гонял его то на таможню, то на склады, из одного конца города в другой. Мне никак не годилось, чтобы стало известно, что один из моих служащих был не столь же надежен, как окошечко кассы ипподрома; никто об этом и не узнал.
Кажется, он рассказал мне всю эту историю или почти всю в первый же день, в понедельник, когда пришел ко мне, жалкий, как побитая собака, с зеленым лицом и каплями холодного пота, противно блестевшими на лбу и крыльях носа. Остальные подробности он, должно быть, рассказал после, во время нечастых наших разговоров.
Началось это зимой, с первыми сухими холодами, когда все мы, даже не отдавая себе в том отчета, думаем, будто этот свежий ясный воздух несет нам удачу, веселые похождения с друзьями, смелые замыслы; возбуждающий воздух — может быть, все дело было в этом. В один из таких вечеров он, Монтес, вернулся домой и увидал, что жена сидит у железной плиты и не спускает глаз с пылающего огня. Мне это кажется не столь уж важным, но он рассказывал именно так и несколько раз повторил. Она была печальна, но не хотела говорить почему, и оставалась печальна и молчалива весь вечер и еще целую неделю.