напоминало гигантский шлак — нечто губчатое, нечто спекшееся с пустотами, арками и пролетами, переброшенными на сотни метров. И там, в огромных этих глубинах, в переплетениях и переходах плыл сейчас сигнал бедствия — тонкий писк радиозуммера. Многократно отраженный, он расходился волнами, то усиливался, то ослабевал. Казалось, сигнал был везде. И невозможно было найти то место, ту точку, из которой он исходил.
Вызывая в себе все эти картины, размышляя об этом, Анджей понимал втайне, что делает это только затем, чтобы не думать о другом. Чтобы не думать о главном — о решении, которое надлежало ему принять. Пока можно было еще сделать это.
Анджей был один на станции. Двое других с утра находились там, в лабиринте Железных Скал. Но он знал — им ее не найти. Это было невозможно. Почти невозможно. Единственным, кто мог бы помочь в этом, был, наверное, он сам. Но сейчас он старался не думать об этом. После всего, что произошло, что случилось с ним, отвращение к риску было слишком велико. И Анджей не был уверен, не знал, сумеет ли он одолеть это.
Бесконечные коридоры, по которым шел он, пусты. Безлюдны лестницы и переходы. Но сама эта пустота, самое безлюдье это было совсем другим, не таким, каким оно могло бы быть в иных обитаемых мирах.
Он шел, и блестящие поручни, рукоятки аварийных сигналов, иллюминаторы многократно отражали его. Они отражали его, высокого, золотоволосого, в черном форменном одеянии, отливающем серебром и ниспадавшем до самых ног. Наверное, и правда, он достоин был чего-то лучшего, чем это одеяние, эта Станция и тот мучительный выбор, перед которым он был сейчас.
Длинный коридор завершался площадкой. Дальше была только одна дверь плоский квадрат. Полосатая дверь в зал, где не было никого.
Впрочем, это еще ничего не значило, что он пришел сюда, к этой двери. Это еще ничего не значило.
Он сделал так, чтобы изображение Оэры возникло вдруг на стене. Оно было двумерным и плоским. Оно было тем, что некогда называлось «портрет». Если бы «портрет» шевелился или произносил слова, тогда бы это называлось «кино». Когда-то он интересовался историей, поэтому знал это.
Он сделал так, чтобы изображение стало объемным. Теперь Оэра была похожа, теперь она была подобна той, какой она была в жизни: эти миндалины глаз, эти черные волосы по плечам, лиловое кимоно.
Он смотрел на нее. Он попытался увидеть ее так, как если бы видел впервые. Но не смог. И тогда, перестав удерживать изображение, дал ему медленно растаять в воздухе.
'Голография'. Наконец-то вспомнил он это слово. Так назывались эти изображения когда-то. «Голография». Образы, которые порождала она, были объемны, но призрачны и бесплотны. Как изображение Оэры, которое только что было здесь. Непонятно, кому нужны были они, эти призраки. Но наверное, все-таки были нужны, пока лет двести назад профессор Минц не создал своих «фантомов». Трехмерные изображения обрели плоть. Кажется, это были какие-то поля, суперполя, гиперполя, которые держали контур предмета. Теперь, если протянуть руку, рука не проходила сквозь образ, как сквозь пустоту, как сквозь призрак, а упиралась в твердь, твердь фантома. Пока шел сеанс, пока работал передатчик, изображение стены было подобно настоящей стене, и ладонь могла ощутить ее шероховатость и твердость. Изображение стула становилось подобным настоящему стулу — его можно было потрогать рукой, на него можно было сесть.
И человека… Изображение человека тоже.
Он не решился подумать об этом. Даже не в мыслях, а чем-то, что было до мыслей, он представил себе вдруг, что Оэру не нашли. Что изображение ее, ее фантом, — это все, что есть у него, все, что у него осталось. И от одного этого, от одной только попытки вообразить себе это Анджей почувствовал в сердце пустоту и холод.
И хотя тут же пришло понимание, что это не так, что Оэра есть и жива, что впереди еще целых восемь часов, чтобы найти ее, тень этого холода и пустоты, память о них остались.
Он не сразу толкнул полосатую дверь, он секунду-другую помедлил. Будто, и правда, переступить порог означало что-то. И словно чтобы оттянуть, чтобы это отсрочить, откуда-то из складок, из глубин своего одеяния извлек он футляр и, раскрыв его створки, вынул кристалл лимонно- желтого цвета.
Все было вписано, все было заключено в нем, в этом кристалле: последний их разговор, и комната, и Оэра перед самым ее уходом. Перед тем, как белая чечевица амфибии увезла ее в дебри Железных Скал. Анджей так и не сказал ей, что сделал запись. Он и сам не знал, зачем делал он это. Наверное, действительно, с годами мы становимся сентиментальными, и в поступках наших начинает присутствовать нечто вроде: 'когда-нибудь я буду вспоминать это'.
Кристалл был холодный. Зачем-то он посмотрел сквозь него на свет, но не увидел ничего, кроме длинных, лимонных бликов.
Квадрат полосатой двери был стальной и массивный. Он потянул ее на себя, дверь с трудом и медленно отошла. И тут же захлопнулась за ним, едва он вошел.
Зал был пуст. Совершенно пуст. Только стены и потолок. Такие же стальные, как и дверь, стены. Такой же стальной потолок.
Привычной рукой он нащупал в стене устройство, ладонью отвел защелку и дал кристаллу уйти вглубь. Свет в зале стал меркнуть, меркнуть и погас.
Но это тоже не значило еще ничего. Он мог еще ощупью отыскать дверь, открыть ее и выйти.
В дальнем конце зала дрожал на полу небольшой круг. Он направился к нему, к этому кругу, и стал в него. Именно там, именно в этом месте находился он в комнате Оэры, когда началась запись. Теперь все зависело от того, сумеет ли сразу Анджей найти то положение, ту позу, в которой он был тогда.
Это было как в музыкальной шкатулке — есть ключ, есть замочная скважина. Скважина — некий объем в пределах освещенного круга, единственный и определенный. А ключ — это он сам. Как только он заполнит собою этот объем, как только найдет нужную позу — ключ войдет в скважину, музыка заиграет, и фигурки начнут свой танец.
Но пока этого еще не было, пока этого не случилось, он волен был отказаться и прекратить все это. И сама мысль, что путь обратно открыт, что он свободен, позволяла ему идти дальше и еще дальше, к той черте, где пути обратно уже не было.
Зал между тем медленно преображался. Контуры каких-то предметов смутно проступали вокруг. Теперь это не был уже тот зал, куда он вошел. Это было помещение, вытянутое и изогнутое, с рядом иллюминаторов вдоль одной из наружных стен. Удлиненные, неправильной формы, они источали желтый, неверный свет. Скосив глаза, он мог видеть в них желтый туман, неподвижными клубами устремленный кверху.
Когда туман поднимался — это было утро. Запись воспроизводила утро.
Оэра была тут же. По-прежнему, не меняя позы, он мог видеть ее неподвижную, как манекен, замершую вполоборота. Знакомая гримаса приоткрытого рта, черты лица ее и вся фигура были еще расплывчаты и нечетки.
Анджей шевельнул рукой, чуть согнул пальцы. Кажется, именно так стоял он, когда началась запись. Он нагнул голову, чуть отставил ногу. И всякий раз уголком глаза, боковым зрением он видел, как от этого мир, окружавший его теперь, обретал все большую четкость.
Но по-прежнему он еще не перешел черты. По-прежнему он свободен был выйти из круга. Один только шаг, одно движение — призрачный этот мир расплывется, распадется, исчезнет. Так говорил, так повторял он себе.
И вдруг в какой-то миг это произошло.
— …всегда очень немного. — Продолжая движение, Оэра протянула руку и свела два пальца, показывая ему, как немного.