возникавшего внезапно, как океанский смерч или чума в Средние века. Дилетанты говорят и будут говорить: Маркс, дескать, — это, в первую очередь, закон прибавочной стоимости. Дилетанты не лезут дальше первых глав знаменитого «Капитала». Но тем не менее закон прибавочной стоимости открыт не им. В лучшем случае «Капитал», этот катехизис сегодняшней экономики, описывает экономику общества и доказывает, в сущности, почти очевидную истину, что деньги сами по себе не производят и не рождают деньги, а банки — это грабительские конторы, в которых под сенью удобного закона собрались бандиты с большой дороги. Некое сообщество жуликов в белых воротничках. И совсем не случайно одним из первых декретов советской власти в конце семнадцатого года был декрет об экспроприации банков. И я уверен, что без этой экспроприации мы бы не победили, как в свое время не победила, испугавшись подобной экспроприации, Парижская коммуна. Но об этом позже.
И можно только восхищаться, читая Марксов «закон революции», — опять простые слова, не очень уж тщательно, как всегда у много писавшего и торопившего свою мысль Маркса, пригнанные, но открывающие для аналитика горизонты и позволяющие с определенной степенью точности научно предвидеть революционную ситуацию. Но, как я, кажется, уже заметил, все долго живущие естественные и общественные законы, если они справедливы, формулируются без выкрутасов, мысль — она всегда мысль, а обрамляющее ее слово — лишь слово. Итак, Маркс: «Общий результат, к которому я пришел и который послужил потом руководящей нитью во всех моих дальнейших исследованиях, можно кратко сформулировать следующим образом: на известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы… Тогда наступает эпоха социальной революции».
Именно здесь, в этом высказывании, таком сейчас для многих очевидном, — главное, здесь сердцевина. Я говорю об этом так подробно и, наверное, в соответствующем месте своих «мыслительных мемуаров» буду говорить об этом еще, чтобы ясна стала нелепость основного тезиса противников и Октябрьской революции, и большевистской партии, что большевики, дескать, захватили власть путем интриг и переворота, что был только этот пресловутый переворот и не было никакой революции. Конечно, можно сказать, что победителя не судят и что победитель говорит, то и есть: была революция, и нам здесь виднее, чем недозревшим буржуазным публицистам. Но кто же посмеет отрицать удивительную революционную ситуацию, вызванную, в первую очередь, отсутствием у крестьян земли и неудачами на фронте? Миллионы крестьян одели в шинели и, оторвав от земли, превратили в пролетариев. Именно здесь, на фронте, в бойне, не ими задуманной, крестьянин с рабочим поняли, где лежат их совместные интересы. Но это соображение по поводу темы.
Да, в приведенном высказывании Маркса и есть, и находится сердцевина его политического учения. Но позволю себе высказать и некоторые свои сомнения, хотя всегда было принято считать, что у меня нет сомнений. Для газетных публицистов так считать всегда было проще. Сформулировав свой закон, Маркс в дальнейшем обогатил теорию рядом важнейших положений. Все это сейчас, когда огромная Российская империя получила другие принципы развития, — все это сейчас кажется хрестоматийно очевидным, но в свое время, до рубежа семнадцатого года, звучало провидчески. Маркс утверждает, что нельзя в революции искусственно перескакивать через социально-экономические формации, ввести новый экономический строй декретом, и наконец — учение с удачнейшим словесным оформлением — о диктатуре пролетариата. Любая строка Маркса пронизана чуткостью к социально-демократической основе общества и сочувствием к человеку, своей мускульной силой производящему «штуки» шерстяной материи и шьющему сюртуки.
Но Маркс все же, как я об этом говорил, был кабинетным ученым, и революция представлялась ему не в живых образах очевидцев, а в виде беллетризированного опыта, выявленного журналистами, учеными и писателями. Всю жизнь протестовавший против класса собственников, к которому сам принадлежал, он хотел бы, чтобы грядущая революция свершилась в «пристойных», «цивилизованных» формах и не затрагивала образа жизни людей с такими, как у него, недорогими привычками, занятиями, склонностями. Если бы ему удалось хоть краем глаза увидеть черный огонь нашей революции и гражданской войны! Революция из-за столика в круглом читальном зале Британского музея видится по-другому, нежели из очереди за хлебом, зимой, в городе, лишенном дров, угля, воды. По Марксу, российский пролетарий должен был ждать еще сотню лет, прежде чем после буржуазной революции общество «оказалось бы беременным» новой революцией, способной дать власть пролетариату. И ни-ни, не переходить границу, ждать, как послушный гимназист. Собственно, об этом мы и спорили с меньшевиками. Они, верные холопы буквы, считали, что социал-демократы должны помочь буржуазии совершить революцию. А дальше начинается новая, буржуазная республика, и социал-демократы ни в коем случае не должны входить в правительство, безамбициозно отдать власть буржуазии, но стать оппонентами, так сказать, лояльной «оппозицией Их Величества Богатых». И это только потому, что у дедушки Маркса, согласно вполне справедливой для его времени теории, согласно его классической кабинетной математике, после полуфеодальной власти царизма должно наступить царство либеральной буржуазии. И здесь можно задать только один вопрос: пробел в Марксовой теории возник из-за классового инстинкта создателя или классовый осторожный инстинкт стоял у колыбели новой теории? Невежды и недруги говорят, что, подправляя Маркса, я придумал «теорию империализма» и вытекающую из неоднородного развития стран в эпоху империализма возможность победы революции в одной из этих стран, а не глобальную, как у Маркса, революцию, так сказать, революцию во вселенском масштабе. «Скучна теория, но вечно зелено дерево жизни».
Расхождение с Марксом в одном — в страстном желании увидеть революцию не через сто лет, а по возможности поторопить ее, увидеть в действии, увидеть ее локомотив на ходу, когда он несется по рельсам, в облаке пара и свисте ветра. Здесь, скорее всего, у нас разница не во взгляде на историю и диалектику с ее мощнейшим оружием — марксизмом, а в географии рождения и в национальных привычках. Хорошо помню, что в эмиграции, заполняя какие-то необходимые бумаги для получения входного билета в публичную читальню в Женеве, я написал: «Русский Дворянин». Положение русского, сам воздух России, пропитанный непрекращающимся произволом и крестьянским страданием, в контрасте с чистенькой и дисциплинированной Европой диктовали какое-то другое отношение к революции и освобождению народа. Мои позднейшие слова о России — тюрьме народов — были справедливы. Россия последней на континенте освободила от крепостной зависимости крестьян, и сам дух недавнего рабства, пропитавший историю России на много десятилетий вперед, заставлял действовать и давал другой, нежели на Западе, эффект.
Только не мне приводить хрестоматийные эпизоды отечественной истории и восторгаться царем- Освободителем Александром II. (И Первый, и Второй и Третий — все они одним миром мазаны.) Собрав предводителей дворянства со всей России, за несколько лет до введения знаменитого манифеста, при помощи которого так удачно было обездолено и обезземелено крестьянство, он сказал, колеблясь и вызывая непонимание своей недовольной аудитории, примерно так: «Вы знаете, что существующий порядок владения душами не может оставаться неизменным, лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собой начнет отменяться снизу. Прошу вас, господа, подумать о том, как бы привести это в исполнение».
Комментариев, как говорит самая современная журналистика, здесь не требуется. Всех господ дворян устраивал существующий порядок вещей, и, если бы не перегретый котел, все могло бы остаться по- прежнему. Но ведь не только крестьяне были недовольны этой сиятельной реформой. Даже среди представителей правящего класса существовала этика, по которой человек не имел права владеть чужой «душой». Здесь, конечно, уместно вспомнить, какой лукавый эвфемизм сочинили крепостники: вместо «раб» — «душа», вместо «рабовладелец» — «помещик». А по сути этот господин в белых перчатках владел заскорузлым телом раба, его прогнившими и надорванными потрохами, его несчастной семьей, жалчайшей личной собственностью и этой самой пресловутой душой…
За тридцать с лишним лет до монаршего признания, что «вопрос назрел» для вынесения его на дворянский просвещенный суд, об этом заявили на Сенатской площади декабристы. Тогда венценосный всемилостивейший христианин-царь соизволил утвердить казнь через повешение для пятерых декабристов, остальных сослал в Сибирь, а потом минуло время — и его венценосный домовитый и христианолюбивый потомок утвердил казнь пятерых мальчишек, даже не сумевших (обращаю внимание!) совершить свое отчаянное покушение. Среди этих худых и ломких мальчишек был и брат Саша, только что получивший золотую университетскую медаль за исследование о кольчатых червях. Повесили студента. Для острастки