Клауса. Думается, это Бранка тогда с ходу бросил мне со своим несравненным прямодушием: «Вот это дело. прямо для вас и создано, мой дорогой Мершан!» Я вяло, но вполне искренне возразил, что знаком лишь с Альпами. Говоря по правде, я был удивлен только наполовину, и мне очень польстило, что все члены клуба, не сговариваясь, решили, что именно я и должен стать французским членом экспедиции – естественно, если там необходимо было быть хоть одному французу. Но они считали, что это
Клаус остановился в отеле «Юнион». Великан Ауфденблаттен, бывший, как обычно, его проводником по западным Альпам, приметил меня уже в холле, узнал и проводил к нему в комнату. Доктор сидел за столом, сгорбившись, как старик. Только тут я осознал, что не имею ни малейшего представления, сколько ему лет. Я никогда его раньше не видел. Он обернулся. Несмотря на ясный взгляд, его усталое и бледное лицо неприятно поразило меня. Было в нем что-то – как бы это сказать? – неправильное, конечно, я не имею в виду его душевное состояние. Я не понимал, как человек такой хрупкой наружности смог пережить Андреаса Ойцингера погибшего в ужасную бурю, намертво закрывшую проход по северному склону Терглу два года назад. Этот человек, несомненно, обладал необычайной силой духа, и, если уж говорить о моих истинных чувствах, мне казалось, его вела сверхчеловеческая воля, и от этого мне было не по себе.
– Здравствуйте, мсье Мершан. Благодарю за ваш приезд. Прошу прощения, что вынужден устроить вам что-то вроде экзамена; но вы легко поймете, что в подобной экспедиции важна любая мелкая подробность.
– Разумеется, мне все ясно. Я захватил с собой список моих восхождений.
– Вы неверно меня поняли. Я читаю все альпинистские журналы, мсье Мершан. Мне прекрасно известно, что вы собой представляете как альпинист, дело не в этом.
Ауфденблаттен внимательно слушал наш разговор, поочередно переводя глаза с одного на другого. Он плохо понимал по-французски.
– Дело в том, – продолжал доктор, – что мы не имеем ни малейшего понятия о трудностях, которые нас поджидают. Следовательно, нам нужны люди… как это сказать по-вашему? (Он усмехнулся.)
Доктор великолепно говорил по-французски, но с легчайшим акцентом и слегка устаревшими оборотами, и я не уверен, что всегда понимал их правильно. Не важно: остаток нашей беседы был посвящен скучным техническим вопросам. И несмотря на такую резкую преамбулу, мы довольно быстро пришли к согласию: я отправляюсь с ними на Сертог.
Клаус сообщил, что остальные члены экспедиции прибудут уже завтра. Ему пришла в голову мысль, которую я тут же счел очаровательной: наше знакомство состоится в горах, в высокогорном приюте «Куверкль».
Мы условились встретиться вечером в этом скромном убежище, построенном в 1904 г., под огромной каменной крышей которого (она не столько защищала, сколько придавливала его своей тяжестью) останавливались когда-то Уимпер[4] и столько других… Я решил подняться туда один, ранним утром, чтобы полюбоваться отличным деньком и воспользоваться погодой, которая обещала быть чудесной, как часто случается в начале осени. Сев на первый поезд из Монтанвера (его только-только пустили) и прогулявшись сначала по лабиринту Моря Льда, [5] а затем пройдясь немного по крутой петляющей тропинке, я добрался до приюта к одиннадцати. Он был пуст: мало кто ходит в горы в конце сентября. Я прилег на траву с книжкой в руках.
Через два часа появился Клаус. Он взял с собой Ауфденблаттена, сторожа Кутэ и юного носильщика из Шамони, из плетеной корзинки которого выглядывали сухие дрова. Он предупреждал, что мне не придется заботиться о припасах. Мы пообедали хлебом, салом и сыром, запив все это флягой вина.
В разгар дня к нам присоединился Георг Даштейн; с кожаной котомкой за плечами, в черной кепке и с трубкой в зубах он больше походил на обычного туриста, чем на того, кем был на самом деле: несравненного покорителя вершин, никогда не берущего с собой проводника.
Четвертый член экспедиции примкнул к нам под вечер. До меня доходила его репутация, и я уже знал, что он – один из приверженцев того суперальпинизма, какой с недавних пор практикуется в Восточных Альпах, а журнал клуба альпинистов представлял его как «специалиста по восхождениям на самые невероятные вершины». Будучи совсем юным, он уже ходил первым в связке. Я, конечно же, ожидал увидеть экзальтированного, упрямого и легковесного субъекта, которого не интересует ничто, кроме опасности. Я попытался затронуть эту тему, разговорившись с Клаусом до его прихода.
– Могу представить себе, что вы о нем думаете, – ответил он. – Но, полагаю, наш юный герой вас изрядно удивит. Если кому-то из нас удастся достичь вершины, поверьте мне, это будет именно он. Вы знаете, он еще и великолепный лыжник. Кстати, как вы считаете, надо ли нам захватить с собой лыжи?
Его похвала успокоила меня только наполовину; я усмотрел в ней подозрительно много немецкой спеси.
С приходом припозднившегося Германа фон Баха дрожащий луч слабого фонаря высветил образ существа, с первого взгляда показавшегося мне воплощением человеческого совершенства: прекрасный, спокойный, почти робкий; воспитанный юноша, студент и философ, он отлично знал французскую литературу XVIII века, ту самую, которая была и моим увлечением (хотя я все же медиевист); помню один из наших с ним разговоров – а их было много – о принце де Лине[6] и счастливой выразительности его стиля, в котором он сообщил мне – к моему величайшему стыду, ведь я, француз, страстно влюбленный в историю альпинизма, не знал об этом! – что, воодушевленный восхождением на Монблан, принц долго переписывался с Орасом Бенедиктом де Соссюром.[7] Но разве можно сегодня писать такое о Германе фон Бахе – теперь, когда он погиб, а его народ покрыт во Франции всеобщим позором? Он был разносторонним человеком и многим интересовался, но не стоит усматривать в его изысканиях один только талант или честолюбие. Он знал столько вещей и умел – так удивительно по-особому и в свойственной только ему манере – рассказывать обо всем, извлекая всегда самые неожиданные заключения, и, однако, попав под его обаяние, мы не могли не согласиться с ним; у меня порою возникало впечатление, что если он бывал иногда рассеян и не слишком прислушивался к чужим словам, то потому лишь, что вопросы, которые нас занимали, им самим были давно уже обдуманы и решены, и он ушел далеко вперед, на другие континенты – или высоты, – никем еще не исследованные. Он почти всегда играючи перешагивал через трудности, перед которыми мы останавливались, и делал это всегда с властным изяществом. Говоря по правде, никогда еще мне не встречался человек, подобный ему: он был словно увенчан нимбом, сиянием света, но не святости. Хотя лучше бы мне помолчать – в нынешних обстоятельствах чем громче мои славословия, тем сильнее очернит это его память.
В тот самый вечер за ужином – суп в консервных банках «Fortnum amp; Mason», холодное мясо, овощные консервы, сыр яблоки и шампанское, которое мы пригубили, чтобы отметить нашу встречу, – Клаус, не знаю почему, затронул вопрос «рабочего языка».
– Как вам известно и как я хотел с самого начала, эта экспедиция – интернациональна. Я – австриец, Герман – немец, господин Даштейн – британский подданный, – я не ошибаюсь, мсье Мершан? – а мсье Мершан – француз.
Тогда я еще не знал, что Георг Даштейн был сыном немецкого еврея, социалиста, высланного из страны за подрывную деятельность. Этот намек на изгнание мог бы сильно его ранить; но Даштейн промолчал, ограничившись просто кивком согласия. Мне понравились его сдержанность и достоинство. Он работал инженером в горных шахтах Уэльса.