В глазах у нее стояли слезы, губы дрожали:
– Нет, это невозможно, чтобы я ушла!
– Почему же? – спросил он растерянно.
– Потому что я видела вас вчера, – сказала она тихо.
– Лучше бы вы это от меня скрыли.
– Зачем же? Ведь я-то не боюсь унизиться, обнаружив мое чувство к вам. Я молчала целых два года. И если я теперь с упорством, которое возмущает других, стремлюсь сюда и не хочу лишиться вашего общества, то лишь потому, что знаю…
– Вы ничего не знаете, – перебил он.
Она снова подняла глаза. В них появилась тревога.
– Я думаю не о себе, а о вас, – сказал он, – и поэтому наш союз невозможен.
– Я очень рада, что вы меня так любите, – ответила она просто.
– Сколько вам лет, Магдалина?
– Двадцать. Скоро двадцать один.
– А мне тридцать шесть. Говорит это вам что-нибудь?
Она покачала головой.
– И притом я неуживчив, угрюм. Не говорю уж о том, что я беден, так как для вас это, по-видимому, не имеет значения.
– Никакого.
– Но я вам не пара, – продолжал он, – неласковый, необщительный, невеселый.
– Разве? А мне казалось, что веселый.
– Это я с вами так, – ответил он улыбаясь.
– Ну вот! Значит, вы все-таки меня отличаете?
– А чужие дети? – спросил он, резко переменив тон. – Четверо чужих детей? Неужели вам понравится беспрестанно возиться с ними?
– Но ведь я и так с ними вожусь… когда вас не бывает дома, – ответила она простодушно. – Я всегда представляю себе, что они мои.
Это был только первый подобный разговор в ряду других. И даже после обручения с Анной-Магдалиной он продолжал мучить ее предупреждениями о своем трудном характере и привычках.
– Ты не знаешь, божье создание, что я не всегда буду внимателен к тебе. Есть в моей жизни нечто более важное и необходимое, чем твоя любовь.
– Знаю. Музыка. Но ведь и для меня она необходима.
Это обезоружило его. Но почти накануне свадьбы он вновь стал доказывать ей, что она должна от него отказаться.
– Я не могу позволить себе загубить чужой век. Это преступно.
Она заплакала. Но вскоре, справившись со слезами, заявила, что готова расстаться с ним, но лишь при одном условии:
– Разлюбите меня сначала, и тогда я уйду. Обещаю вам это.
– Как ты это узнаешь? – спросил он серьезно.
– Вы мне скажете, – невозмутимо отозвалась Анна-Магдалина,– но ведь сейчас ты мне этого не говоришь? Ведь нет?
Как бы то ни было, она внесла в дом Баха много света, смеха, пения. В матери осиротевшим детям она пока не годилась, но мачехой никогда бы не стала. Одиннадцатилетний Фридеман называл ее сестрицей. С утра она носилась по комнатам с распущенными волосами, легко смеялась, легко плакала, охотно соглашалась со всеми и охотнее всего играла и пела. Во всем, что касалось музыки Баха, она проявляла самозабвенное внимание. Аккуратно переписывала его черновики и, подражая ему, на отдельных листках записывала темы. Часто Бах заставал ее склонившейся над рукописью, со спущенными на щеки волосами. Он хвалил ее за хорошую переписку, и она расцветала от похвалы.
В хозяйстве ей помогала служанка Герда, которая любила ее. Анна-Магдалина все перебрала, перемыла в доме, переставила мебель, убрала все лишнее. Однажды в ящике рабочего столика Марии-Барбары она нашла карандашный портрет бывшей хозяйки дома. Анна-Магдалина долго рассматривала его. Кончилось тем, что она раздобыла рамку и вставила в нее портрет. Потом повесила его в комнате, где Бах работал в уединении.
– Зачем ты это сделала? – спросил он.
– Не знаю. Для себя. Ведь ты любил ее?
– Очень.
– Ну, вот видишь. Все, что тебе дорого, для меня… – Она запнулась. – Если уж забвение неизбежно, пусть напоминание отдалит его. Ты не должен забывать.
– Я не забываю, – сказал он.
– Ведь и со мной может случиться…