– Великое дело – осязание, не правда ли?
– О да! Оно помогает слуху, а иногда и заменяет его!
Бах не совсем согласен с этим.
Во время работы он почти забывает о своей слепоте.
К обеду приходит Юлиана, веселая, как всегда.
– Из всей нашей семьи мне одной чужда музыка, – говорит она, – нет на мне этого благословения.
– Может быть, это скорее проклятие, дитя мое?
– Ты хочешь сказать: «Не завидуй нам, музыкантам,– счастье так обременительно!»
– Стало быть, ты считаешь меня счастливым?
– А ты сам как думаешь?
Вечером, после долгого забытья, он приходит в себя, и ему кажется, что он смутно различает предметы. Но это только свет лампы, которую внесла Магдалина.
– Представь, я не помню, куда девались несколько часов после обеда, я потерял их.
– Ты заснул, – неуверенно отвечает Анна-Магдалина,– мы не хотели мешать тебе.
– Бедная подруга! Нелегко тебе пришлось!
– Ну и что же?
– Значит, ты не была счастлива!
– Что же тогда счастье?
Она подходит к клавесину и начинает тихо наигрывать. Он слушает, потом говорит:
– Он неизбежен, этот вечный мрак!
– Ты говоришь о своем состоянии? – спрашивает она почти спокойно.
– Добрая душа! Ты не произносишь слово «слепота». Нет, я говорю о другом мраке. О мраке забвения, который покроет мое имя.
– Ты первый раз говоришь об этом, – со страхом замечает она.
– Я надеюсь, что Христоф сохранит мои записи,– говорит он немного погодя.
Он больше надеется на Альтниколя, чем на родных сыновей.
– Если хочешь, спой мне «Лейтесь слезы»…
Это ария из «Страстей по Матфею». Они были задуманы более двадцати лет назад…
Тайная вечеря. Ночь длится среди друзей, которых считаешь близкими. Но утро недалеко. И, прежде чем трижды пропоет петух, лучший друг предаст друга…
А потом шествие на казнь среди враждебной толпы.
Слышатся восклицания, ропот, гомон. Одних увлекало любопытство, других сострадание, третьих злорадство, ненависть За что? Почему вы преследуете меня? Что я вам сделал?
Анна-Магдалина останавливается.
– Что с тобой, друг мой?
– Нет, продолжай, я вспоминаю.
… И только дети ясны, как день. Но и они притихли, должно быть, догадались, что происходит.
Будь благословенна музыка, позволяющая выразить разноречивые чувства многих!
…Было уже темно, когда в дом постучались. Убирая со стола посуду, мать сказала:
– Кажется, за тобой пришли.
Иоганн-Себастьян подбежал к двери и широко распахнул ее. Но за дверью никого не было. Только снежинки реяли в воздухе да чернело вдали здание ратуши.
Но длинный Линдеман был озорник: он спрятался за стену дома.
– Ты думаешь, я не слышу, что ты тут? – спросил Иоганн-Себастьян, обнаружив приятеля. – Стоишь смеешься!
– Уж не знаю, как ты услыхал это, – ответил Линдеман, выступая вперед: – я смеялся про себя. Однако уже пора. Восьмой час.
Неподалеку в переулке ждала ватага мальчиков. Самым маленьким из них был Иоганн-Себастьян: ему только недавно исполнилось десять лет. Линдеману – самому старшему – было четырнадцать, и у него уже ломался голос. Но он еще пел в церкви и даже был назначен старостой хора малолетних певчих.
Себастьяну было весело. Пение всегда доставляло ему удовольствие, где бы ни приходилось петь: в церкви или прямо на улице.
– С кого же мы начнем? – спросил один из мальчиков.