но прекрасные синие глаза были неподвижны. Она поблагодарила Листа за его приход. Такая честь!
– Я друг Фридерика Шопена, – сказал он, усевшись.
Она зашевелилась в своем кресле.
– Разве он что-нибудь говорил вам? – спросила она тихо.
– Не он, другие… Но, не называя имя своей первой любви, он сказал, что это самое светлое видение в его жизни.
– Но ведь он имеет такой успех у женщин! Легкий, грустный упрек слышался в этих словах.
– Да, это верно. Однако есть воспоминания, которые не тускнеют.
Она вздохнула. – Я слушала вас вчера, – сказала она. – Я была в ложе… Этот вечер был таким счастливым для меня!
– Но я надеюсь, пани, что вы и сами поете, – сказал Лист, – мне говорили, что у вас был дивный голос.
– Именно – был! – ответила она, грустно улыбаясь. – Впрочем, не такой уж дивный. Но он скоро пропал. Я потеряла его раньше, чем… все другое.
Она сказала это спокойно.
– Ну, и как же он… счастлив? – спросила она после некоторого молчания.
– Нет. Скорее нет…
Он говорил ей не то, что родителям Шопена. Фридерик не совсем здоров, тоскует. И любовь, если хотите знать, тоже не принесла ему большой радости… И это также было правдой, как и то, что он сообщал Шопенам. И Констанция так же плохо верила, как и они.
Говорили о музыке, о Париже. Пани Грабовская сказала, что собиралась в Париж много лет назад, года через три после замужества, но…
– Два близких мне человека умерли, – сказала она, переменив разговор, – один – Ясь Матушиньский – это моя юность. А другой – пан Живный, – вы, конечно, слыхали о нем?
– Еще бы!
– Умер, как жил, – легко и безропотно. Он не покидал меня.
Живный очень любил Констанцию и часто приходил к ней.
Это был единственный человек, с которым она много говорила о Шопене. Ее муж иронически относился к этой дружбе старого, чудаковатого учителя музыки с его красавицей женой. Но с самим Живным был всегда почтителен.
– …А для него я и сама была мертвая… Теперь мне уже тридцать три года…
– Это цветущая молодость, пани! Радостное лето! – К чему оно? – Констанция подняла кверху свои неподвижные глаза. Лист не сразу нашелся, что ответить.
Но Констанция поднесла платок к глазам и через минуту извинилась за этот несветский разговор.
Лист не сразу попал в Париж. Но на обратном пути из России он много думал о Шопене, об их странной дружбе, которая в последние годы стала как будто холоднее. Они расходились, пути у них были разные. Когда они встретились впервые в салоне банкира Ротшильда, Лист был мальчиком не только по годам. А Шопен приехал уже совершенно сложившимся человеком и музыкантом. В двадцать один год! И то, что он привез с собой из Польши, – фортепианные концерты, этюды и прелюдии – не нуждалось в скидке на возраст их автора. Они потрясали сердца. И Лист спрашивал себя: как Шопен будет расти дальше? Ведь он уже достиг вершины. Как же он будет совершенствоваться? Лист не знал еще тогда, что рост художника – не только в укреплении мастерства.
Его жизнь была более яркой, богатой событиями, чем жизнь Шопена. Он почти все время разъезжал по Европе – и с кем только не встречался! И все-таки, всегда в стремительном движении вперед, он только догонял Шопена. И до сих пор не мог догнать.
Юношеская влюбленность в старшего друга давно прошла, но он по-прежнему восхищался Шопеном и любил его, несмотря на попытки графини д'Агу разлучить их. Она возненавидела Фридерика после одной его неосторожной фразы. Он сказал, кажется о героине Бальзака, что она «готова всем жертвовать, когда никто ее об этом не просит». Графиня с ее болезненным самолюбием, при ее двусмысленном положении в свете приняла это на свой счет. Неоднократно после того она внушала Листу, что Шопен равнодушен к нему и смеется над его восторженностью. Нельзя сказать, чтобы эти внушения совсем не достигали цели. Но горечи Лист не испытывал.
А в графине все уже утомляло его, даже ее хорошие качества.
Теперь он стоял на перепутье. Он не мог любить ее больше. Она была и умна и развита и помогла ему завершить образование, но он слишком хорошо узнал ее – вот в чем дело! Он убедился, что в ней нет простого, душевного, человеческого тепла. Каждый ее поступок, слово, жест предназначались для чужих глаз и ушей. Она не любила оставаться наедине с собой, потому что некому было любоваться ею. Даже свой уход к юноше артисту она постаралась сделать предметом обсуждения всего Парижа. Ей мало было обыкновенного злословия, тщеславие не получало пищи: подобные «героические» поступки совершались и другими женщинами, это входило в моду после романов Жорж Санд. Поэтому графиня д'Агу твердила о своей жертве всем знакомым и больше всех Листу. К тому же она была злопамятна, и он это знал.
Но как она ни связала его тремя детьми, которых он очень любит, – дальнейший путь вместе невозможен! Всю жизнь надо перевернуть и начать сначала!
А дружба с Шопеном при всех шероховатостях, при длительных расставаниях и расхождениях, при несходстве взглядов и характеров оставалась цельной и прочной.
Вернувшись в Париж в сорок четвертом году, Лист видел Шопена и слушал фа-минорную фантазию. Его дельные профессиональные высказывания, разумеется, не выражали и десятой доли его восхищения. А произнесенная от всей души, горячая похвала прозвучала, как во всех таких случаях, ложнопатетически: