могут сказать человеческие глаза!» И он продолжал играть. Эти люди не знали, кто он и откуда. И такую музыку, вообще фортепианную музыку, они слышали в первый раз. Но она нашла отклик в этих простых сердцах – в этом он не мог сомневаться.
Упоенный юношескими надеждами, он скоро забыл свой импровизированный концерт в польской корчме. Целая жизнь открывалась перед ним, мало ли будет подобных и иных встреч? Но теперь, когда жизнь уже порядком измучила его, ему приятно было вспомнить этот случай, похожий на сон. Но это ему не приснилось. Оказывается, есть много людей, для которых его музыка может стать откровением.
Было ли это воспоминание самым главным, оно ли должно было облегчить его страдания? Кибитка отъехала, вновь зазвучал колокольчик. И, очнувшись, Шопен понял, чего ему недоставало: простой вещи, нескольких звуков, одного только мотива, начала мелодии! Фа-минорная туманная мазурка не могла быть последней в его жизни, он должен был сделать еще один шаг, еще одно усилие. Мелодия ускользала от него, как тогда, в дни его венского затворничества. И было гораздо труднее добираться до нее теперь! Так же трудно, как вздохнуть, как поймать ртом свежую струю воздуха. Но если бы эта новая, найденная мелодия прозвенела сейчас в тишине его спальни, если бы она могла родиться, она была бы прекраснее всего, что он создал!
И он стал бы дышать.
В девять часов Джейн подошла к нему и протянула депешу. Людвика должна была прибыть через два часа. Он заволновался, выслал мисс Джейн, велел Даниэлю подать себе одеваться. Но Людвика приехала на два часа раньше и застала его врасплох. Она показалась на пороге, когда он с трудом завязывал шейный бант. Она подбежала к нему, прижала его голову к своей груди. Ни слова не говоря, она ласкала его, мучительно думая о том, вызывать ли немедленно пани Юстыну или пощадить ее старость и целиком взять на себя все, что предстоит пережить. Она знала, что приехала к нему только для того, чтобы побыть с ним очень короткое время – и закрыть ему глаза.
Глава десятая
«Шопен, нежный гений гармонии!» – так начиналась книга. Уже в декабре сорок девятого года, через месяц после смерти Шопена, Лист задумал написать свои воспоминания о нем. Они не должны были носить характера воспоминаний, а скорее литературного портрета, очерка о жизни и деятельности. Владея пером, Лист не раз писал интересные статьи о музыке. Теперь речь шла не о статье, а о большой, сложной книге.
Собственных воспоминаний казалось ему недостаточно. Он ничего не знал о детстве и ранней юности Шопена, знал только, что это было счастливейшее время. Шопен был уже грустным, когда они встретились: он едва оправился от удара. Трагический исход польской революции сразу преобразил беспечного юношу в зрелого человека, умудренного тяжким опытом. В Шопене еще сохранилась жизнерадостность, он блистал остроумием, но тайная тоска, меланхолия, развиваясь год от года, сильно изменили его. И Лист часто спрашивал себя: каким же был этот обаятельный человек в ту прекрасную пору, когда ни одно серьезное огорчение не коснулось его души?
Прежде всего он обратился к той, которая была лучшим другом Шопена и самым близким человеком, – к его любимой сестре. Госпожа Луиза Енджеевич отозвалась довольно скоро и ответила на все вопросы Листа. Некоторую лаконичность и, пожалуй, сухость ее ответов можно было объяснить тем, что ее горе было слишком глубоко и прикосновение к этой свежей ране болезненно. Лист многократно извинялся перед ней в своем письме. Но и ответы были, можно сказать, исчерпывающими. И все же Листу нелегко было составить себе ясное впечатление о ранних годах своего друга.
Все материалы были собраны, план книги готов, фактов накопилось много. Но – было ли то следствие переутомления или мнительности, так часто возникающей во время ответственного труда, – но Лист не чувствовал себя готовым приступить к нему. То он начинал волноваться до слез, вспоминая Шопена и его жизнь – а это не годилось для объективного исследования; то ему слышалась музыка Шопена – и это во многом противоречило тому, что он узнавал о Шопене от других людей. А когда Листу казалось, что он наконец обрел спокойствие, необходимое для задуманного дела, изложение получалось сухим, невыразительным, и становилось обидно за Шопена.
Сидя в своем кабинете, он размышлял над этим странным состоянием нерешительности. «Шопен, нежный гений гармонии!» А дальше? Лист вставал с места, подходил к балконной двери, пытаясь разглядеть улицу сквозь туманное стекло, потом принимался ходить по комнате. «Шопен, нежный гений гармонии!» Он просил слугу никого не впускать и продолжал думать.
– Книга должна появиться как можно скорее, чтобы развеять разные слухи, возникшие после «Лукреции Флориани». Боже мой! Когда-то и я увлекался этим романом, его страстными противоречиями и полным отсутствием логики. Да, именно это меня и пленяло. Но я слишком хорошо знал Шопена, чтобы не опечалиться и не оскорбиться за него. Теперь она меня мучает, эта книга, тем более что не проходит дня, чтобы кто-нибудь из парижан или иных любителей посплетничать не выражал мне своего удовлетворения по поводу этого «превосходного, достовернейшего памятника нашему дорогому гению музыки». Я принимаюсь спорить, я даже сказал однажды: «Это все вранье!» Но, в конце концов, нельзя же заткнуть всем рот! Я так и решил, что лучше написать нечто вроде опровержения, создать другой памятник, пусть не такой изысканный, но зато верный.
Это тем более необходимо, что все знакомые Шопена непременно хотят увековечить его память. Всеми овладел писательский зуд! Гектор Клезанже, успевший раньше других своих собратьев снять слепок с умершего Шопена (только что умершего, как сообщила мне мисс Стерлинг) и набросать недурной проект памятника, не удовольствовался этой данью великому музыканту, но возгорелся новым замыслом– издать очерк под названием «Последние дни моего современника». Феликс Водзиньский, говорят, уже приступил к монографии под названием «Любовь в жизни Шопена».[31] Судя по всему это должен быть донжуанский список, в котором сестра Феликса, бывшая графиня Скарбек, а нынешняя счастливая жена филолога Орпишевского, займет главное место, воскрешенная в образе шестнадцатилетней Марыни. Таким образом, род графов Водзиньских косвенно приобщится к бессмертию.
Да и графине д'Агу не терпится написать свою «Лукрецию». Она уже разделалась со мной в «Нелиде», но почему бы ей не выпустить воспоминания и о Шопене, где можно было бы, кстати, еще раз упомянуть о моих прегрешениях? Она уже высказала подобную угрозу.
Этого я не боюсь. Бог с ней! И я виноват во многом! Но о Шопене она будет писать мстительно и злорадно. Она не простит ему его всегдашнего равнодушия к ней. Непостижимое женское тщеславие, – а Мари всегда была тщеславнее всех женщин на свете!
…Графиня д'Агу уже не была в то время подругой Листа. Они разошлись по обоюдному согласию, но не вполне мирно. Теперь в его жизни появилась другая женщина,[32] значительно уступающая графине д'Агу в красоте и литературных способностях, но более умная и сильная духом. Не во всем ее влияние было благотворно. Но замысел Листа написать книгу о великом умершем друге ей понравился. Полячка по рождению, она завела переписку со своими соотечественниками, которые хорошо помнили Шопена.