наши дни! Разве ты не видишь, что делается вокруг? Польша сбрасывает с себя цепи! Разве ты можешь оставаться в стороне?
– Тогда надо взять в руки оружие!
– А разве музыка не оружие? Она также рождает бойцов, закаляет их души. Какой же смысл в искусстве, если оно не влияет на ход жизни?
– Я думаю, это происходит само собой, – неуверенно заметил Фридерик.
– Как?
– Все это воздействие на души. Прекрасное всегда будет волновать!
– Что ты называешь прекрасным?
На это Фридерик еще не мог дать полный ответ.
– Прекрасное вдвойне прекрасно, если оно согрето благородной целью! Ты поляк! Ты – сын угнетенного народа! Значит, ты должен быть национальным в своей музыке.
– Так оно и есть и не может быть, иначе. Я дышу потому, что дышу, а не потому, что обязан дышать! Когда человек любит, он не думает о том, что его долг – населять землю!
– Вот как ты заговорил! А мы-то считали его ребенком… Но я понимаю тебя. Ты любишь родные напевы, ты живешь ими. Значит, тебе по плечу написать национальную оперу!
– Но зачем же непременно оперу?
– Как? И ты не видишь разницу между оперой и какой-нибудь инструментальной пьесой?
– Если судить по количеству нот, то разница есть, а если судить по самой музыке, то даже самая маленькая пьеса может быть выше оперы, как лирический стих бывает иногда сильнее целой поэмы!
– Какая слепота! Опера – это самое народное и самое мощное искусство! Она действует сильнее хотя бы потому, что располагает многими средствами воздействия. Ведь это также и зрелище.
– А мне кажется – как-то почетнее выразить идею одной, только музыкой!
Эльснер рассердился:
– Не понимаю, кто внушил тебе эти мысли! Одной только музыкой! Когда можно прибегнуть к соединению нескольких искусств! Ты можешь, во всяком случае, попробовать!
И Шопен покорно ответил:
– Хорошо, пан Юзеф!
Так повторялось почти на каждом уроке. Но не только Эльснер, но и другие музыканты, и поэт Витвицкий, и старшая сестра – все в один голос твердили, что Фридерик должен написать оперу. Он не чувствовал к этому склонности. В поисках новых путей он знал, что найдет их не в опере и не в симфонии.
– Чего вы все хотите от меня? Скажите! – Мы хотим, чтобы ты прославился! Неужели у тебя совсем нет честолюбия? – Представьте, когда я сочиняю музыку, я совсем не думаю о славе! – О чем же ты тогда думаешь? – Я ни о чем не… Нет, так нельзя вести спор! Я думаю о многом! Но я не люблю предвзятости, принуждения. И… почему вы ждете от меня именно оперы? Разве те, что идут у нас в театре, оперы Эльснера, Курпиньского, Каменьского, – разве они не национальны? Не нравятся публике? Разве их мало? Чего же вы хотите от меня?
Тогда Витвицкий, и Людвика, и все другие начинают хитрить. Они говорят, что все оперы, конечно, хороши, но желательно, чтобы появилась еще одна… – Но если я не могу? И – не хочу. Если у меня душа не лежит к этому? Если я чувствую, что здесь я буду лишь подражать другим, нанизывать на либретто польские мотивы, прибавлять хоры и танцы… Нет, это не по мне! А фортепиано мне открывает новое!
Но он был слишком молод, чтобы вступить в спор с целым светом. Словами трудно убедить. Бывали и такие – правда, редкие – минуты, когда Фридерик начинал сомневаться в своей правоте. Он даже начал писать либретто вместе с литератором Казьмианом… Неожиданное событие укрепило его точку зрения и даже в какой-то степени поколебало Эльснера.
Глава пятая
В Варшаву в эту зиму приехал Николо Паганини. Незадолго до того в концертах играл Кароль Липиньский и поразил всех необыкновенной техникой. Музыканты были уверены, что Паганини не сможет превзойти его. Что бы ни говорили об этом «ученике дьявола», какие бы чудеса он ни проделывал на своей скрипке, но есть предел для всякой техники, и, по мнению варшавян, Липиньский уже достиг этого предела. Да и мало ли что говорят! Слухи и легенды, окружающие имя Паганини, сильно возбуждали любопытство публики, но музыканты сопротивлялись этому и держались того мнения, что чем больше легенд сопутствует артисту, тем хуже для него. – Уверяю вас, это жульническая выдумка! – заявил Эльснер в ответ на все фантастические рассказы о Паганини. – Пусть все знают, что он играет божественно, – в зале будут пустые места! Но чуть примешается что-нибудь фантастическое или преступное – и слава создана! Пустите слух, что он убил жену, обобрал родного брата, украл скрипку, – и публика будет ломиться в зал! А тут еще продал душу черту! Как же не прийти и не посмотреть?
Однако Эльснер еще за две недели до приезда Паганини запасся билетом на концерт и пришел со своими учениками. Фридерик сидел в той же ложе. Он отчасти разделял мнение Эльснера насчет рекламы и был заранее немного предубежден против музыканта, который не умеет или не хочет прекратить порочащие его слухи.
Паганини стремительно вышел на эстраду, очень низко поклонился, резко выпрямился и картинно отставил в сторону свой смычок. Весь он производил впечатление чего-то непомерно длинного, тонкого и подвижного. Длинные волосы, длинный нос, чрезвычайно длинные руки. Даже смычок казался длиннее, чем бывают обыкновенно смычки. Паганини сильно тряхнул волосами, неестественным движением откинул их со лба и поднял смычок чуть ли не выше головы. Эльснер насмешливо хмыкнул.
Но как только скрипач взял первый звук (он играл собственные этюды), все понятия о правильных приемах, хорошем вкусе, блестящей технике полетели к черту и только Паганини и его скрипка остались на земле. Липиньский действительно достиг высшего предела скрипичной техники. Но игра Паганини существовала за этими пределами. Не быстрота пассажей, не безукоризненная чистота двойных нот, не