с тобою, — это не позор, позор будет тогда, когда нам плюнут в лицо свои за наш поступок!
Ему никто не ответил. Пленных привели в тюрьму и разместили в одиночных камерах, предварительно обобрав подчистую. Забрали деньги, флотские ремни с бляхами, зажигалки и заменили сапоги. Из-за часов Маевского поспорили между собою два матроса, но спор решил третий, забрав их себе; наверное, он был старшим или сильнее других.
Маевский упал на матрац, лежащий в углу камеры, и, уткнувшись лицом в подушку, задумался над сложившимся положением. Хотелось спать, но мрачные мысли лезли в голову и мешали заснуть. Он не обращал внимания на холодные капли воды, падавшие на него с потолка, продолжал думать: «Как могло получиться, что я, командир, которому доверяли, которого уважали и ставили в пример другим, оказался в плену? Как подумают товарищи? Что скажет родина? Как отнесутся родные: я опозорил седую голову отца, девушку, которая любила меня. Я заслужил презрение и ненависть всех! Кто мне поверит, что я не желал сдаваться в плен, а попал случайно — неумышленно. Кому какое дело до того, что я, будучи ранен. Не поехал в госпиталь, и сейчас загноившаяся рана не дает мне покою и мешает заснуть и забыться от тяжелых мыслей».
Как ни крепился Маевский, стараясь обдумать хорошенько свое положение, усталость взяла свое. Засыпая, он решил твердо, что необходимо приложить все силы, чтобы бежать на родину и держать ответ. Спать пришлось недолго. Проснулся от страшного крика в соседней камере. Там истязали человека — пытали и избивали его.
— Не иначе, как — Григорьева; Шаров так кричать не будет, — подумал Маевский: — Значит, началось то, чего я ожидал!»
Собрав последние силы, Маевский начал стучать в дверь камеры; удары были слабые, но, несмотря на это, его стук — немой протест — разбудил остальных; сначала ему ответили в одной камере, затем вся тюрьма наполнилась криком и протестом против избиения. Прислушиваясь к ударам, Маевский убедился, что они не одни — вся тюрьма забита людьми, но за какие преступления и кто сидит, он не знал.
Дверь камеры отворилась, на пороге показались два финских матроса. Маевский посмотрел на них без особой боязни и приготовился к пытке. Она не последовала. Жестом руки ему дали понять, чтобы он вышел, и повели его по узкому и темному коридору. Ноги не слушались и подкашивались, но он старался не подавать вида, что плохо держится на ногах. Матросы поочередно открыли камеры, где сидел Шаров и Григорьев. Маевский успел переброситься с ними несколькими словами и убедился, что их никто не тревожил и не избивал. Затем его подвели к той камере, откуда раздавался крик. Леонид увидел бледного человека с провалившимися глазами, сидевшего в углу камеры. Из рассеченной брови по лицу текла струйка крови: свежие следы побоев. Он был острижен наголо и в полосатом тюремном халате. Маевский кивком головы приветствовал его, но он отвернулся. Матрос, сопровождавший Маевского, сказал: — Коммунист! — и захлопнул дверь.
— Нечего сказать, дожили до веселых дней, даже они — коммунисты Финляндии отвернулись от нас!
Снова в камере. На матраце лежали куски черных галет. Их принесли в его отсутствие. Машинально схватив галету, он начал жевать. Засохший черный хлеб не поддавался зубам. Чтобы жить, надо есть. А чтобы есть галеты, их надо размочить. И он положил их на пол в то место, куда капала вода с потолка, с надеждою, что она размягчит их. Одна за другой падали капли на галеты и, разбившись на мелкие части, разлетались по сторонам. Порою ему казалось, что в противоположном углу вода капает сильнее, и он перетаскивал их туда. То и дело он пробовал их, не размякли ли они, и снова клал на прежнее место.
И вспомнилось Маевскому прошлая финская война. В холодный декабрьский день они высаживались на остров, где он принимал первое боевое крещение. Вечером в доме сушили белье и делились впечатлениями о первом бое. В дом вошел краснофлотец Коржов — друг Маевского — и прервал их разговор: «Смотрите, — сказал он, — они еще думают с нами воевать!» — И бережно завернув в бумагу кусок черной, как земля, финской галеты, положил в противогазную сумку. — Повезу в Кронштадт, покажу братве, чем кормят финских солдат!»
Перед глазами Маевского выросла гора финских галет, к которой подходят краснофлотцы и смотрят, как на диковину; иные, разломив галеты, пробуют, сплевывая, ругаются и берут на память показать товарищам.
Воспоминание нарушил скрип ржавого ключа в двери, и на пороге показался высокий худощавый матрос с белокурыми вьющимися волосами. Он посмотрел на Маевского задумчивыми светло-голубыми глазами и, переведя взор на потолок, где свисали сотни капель воды, поминутно падавших вниз, произнес: — Следуйте за мной!
Маевский удивился чистой русской речи и, не сдержав любопытства, спросил: — Откуда вы знаете русский язык?
— Так, — ответил он неохотно, — учился в школе немножко.
Выражение лица говорило, что матрос отвечает не искренне. Когда шли по коридору, Леонид заметил, что его спутник уже не молод: ему за сорок лет. Лицо угрюмое и невеселое. Лоб испещрен глубокими морщинами. В глазах печаль, как будто он все время о чем-то думает и переживает. Вошли в комнату. За столом сидели Шаров с Григорьевым и ели овсяный суп на молоке. Охраны не было. В углу, развалившись в кресле, сидел плотного телосложения матрос — начальник караула да два финна-матроса. Его круглое красное лицо было чисто выбрито, и с первого взгляда не понравилось Маевскому. Из-под бескозырки, сдвинутой на брови, смотрели на пленных злые глаза. Он был пьян и еле ворочал языком.
— Я презираю коммунистов! — переводил его речь матрос, служивший переводчиком, тот самый, который привел Маевского. — Если кто из вас коммунист, я перережу ему горло. Комиссарам и политрукам пришел конец! Я всех буду резать своими руками!
Он угрожающе вынул финку и встал, но ноги его не слушались, и он повалился в кресло.
— Я добрый человек! Мне приказали тебя не выпускать. Ты опасный преступник: хотел потопить катер, но мне наплевать на то, что говорит начальство! Что хочу, то и сделаю! Вас накормят хорошо — благодарите меня! Матросам надоело слушать его болтовню. Они с нетерпением ожидали, когда он заснет, чтобы расспросить через переводчика интересовавшее их, но тот болтал без умолку: то хвалил себя, то грозил вырезать полмира, то просто говорил несуразицу. Один из матросов достал из подвешенной на ремне сумки бутылку коньяку и посмотрел на свет. Определив, сколько в ней осталось содержимого, подал начальнику караула.
— За ваше здоровье пью!
Начальник стал жадно глотать прямо из горлышка коньяк и трудно было понять, за чье здоровье он пил: или за русских, или за того, кто дал ему бутылку, но для него уже было безразлично. Через минуту он спал.
— Вы не обращайте на него внимания. Это дурной человек. Место ему на фронте … но он никогда там не будет: «По отцу и сыну честь, — сказал переводчик, тяжело вздыхая, — здоров, как бык, — богат, как купец!»
Присутствующие начали задавать вопросы, и завязалась оживленная беседа. Многие из них не верили пропаганде финских газет и радио и сейчас убеждались в этом. Больше всех интересовался переводчик. Когда Маевский рассказывал о жизни в Советском Союзе, работе, службе, лицо его принимало грустное выражение.
Разговор прервал появившийся во дворе какой-то начальник. Русских развели по камерам.
Усталость чувствовалась во всем теле, и Маевский быстро заснул. Проснулся поздно утром, когда бледный луч солнца проник через маленькое отверстие в сырую и темную камеру. Хотелось снова есть и курить. Маевский стал прохаживаться из угла в угол. В голове была только одна мысль: на его совесть лег тяжелый камень — позор. Сумеет ли он смыть его и каким образом?
В то время, когда Маевский прохаживался по камере и все думал и думал, Шаров сидел у следователя. На заданные вопросы отвечал уклончиво, шутил, смеялся и вообще был настроен весело и в конце концов заявил, что он малограмотный и дальше своей деревни нигде не был. Следователь действительно пришел к убеждению, что русский глуповат по природе и добиться от него чего-либо существенного невозможно. Григорьев начал врать, запутался и волей-неволей рассказал почти всю правду, что знал, заслужив похвалу следователя. Если Шаров умел строить из себя неразвитого и глупого человека, то Григорьев не был глупым, но был малограмотным краснофлотцем, недавно прибывшим во флот. Он вырос сиротой и никогда