чувствовал себя порой ничего не умеющим, скованным жестокими правилами, но потом приходили оправдания, ловкие и умелые, и Олег доказывал себе, что он несет в себе черты будущего, что он должен быть во всем показательным, как говорит директор, и в этом прекрасный смысл его бытия на земле, а вольная жизнь его сверстников казалась ему эгоистичной и неправильной. В душе он понимал и то, что, как это ни странно, парта облегчает ему жизнь, освобождая от рискованных и трудных затей приятелей, и если бы его ссадили с парты, это было бы для него ужасным позором.
Но потом пришла весна жестокая и счастливая для Олега. И надо же было ему той весной в деревне, в семи километрах от Влахермы, наткнуться на нестарую еще говорливую женщину с детишками вокруг, мать Николая Царева. Он и раньше ее встречал, но в торжественной обстановке, а тут угощала она Олега мочеными антоновскими яблоками и рассказывала о сыне, хулиганистом, шальном парне, чьи фокусы были известны всей округе. Глаза ее повлажнели, но об изобретательном озорстве сына она рассказывала с удовольствием. «Троечки, троечки он носил, а иногда и двойки, а уж по поведению… Знаете, он однажды придумал…»
И хмельным было для Олега то время, время митингов и сердитых речей, время все подчинившего порыва.
Но потом, когда Олегу заявили, что он революционер чувства, а нужны неспешные, но и нелегкие дела, он, обидевшись поначалу и хлопнув дверью, все же согласился с этими словами, почувствовал себя прежним, неспособным на многое человеком, тогда он и дал клятву, вспомнив чеховское признание, выдавливать из себя раба. И случались моменты, когда он был доволен собой и никому не завидовал, но чаще приходилось заниматься самобичеванием, а это был для него верный путь обрести душевное равновесие. Но особенно пугала Олега и свербила ему душу постоянная боязнь, что в один прекрасный момент люди вокруг, относящиеся к нему с уважением и с приязнью, разглядят в нем голого короля и выгонят его к чертовой матери, посмеявшись. И он всегда ждал этого дня, ожидание было вечным, оно обострилось теперь, и надо было уезжать из Саян, из этого мокрого, недоступного для него мира, не дожидаясь позора, и так уже Надя и Терехов, самые близкие ему люди, начинают смотреть на него с недоумением. Надо бежать, бежать.
Ему стало жалко себя, и он представил, как он, обиженный и разбитый, уедет с трассы, как будут потом жалеть о нем все на Сейбе, а Надя особенно, как узнают сейбинцы из газет, из кинохроники или просто из писем о его героической и доброй жизни где-то вдали от них, а где – не важно, и как они будут раскаиваться в своей жестокости и слепоте. От дум этих стало Олегу хорошо, и ему хотелось сидеть так долго, пусть под дождем, и размышлять о сладких мелочах своего будущего.
«Опять, да?! Опять! – взвился Олег. – Опять тебя заносит на старое!»
И все же он немного успокоился, напомнив себе о том, что не один он виноват в бескрылой своей жизни, и ноющая неприязнь к матери, к парте, к солнечным, но пугливым годам детства, проснувшись, всколыхнулась в нем. И от этого ему вдруг стало легче, он словно бы снова встал в кучу своих сверстников и был так же упрям и всемогущ, как они.
Он встал и прохаживался возле пня, взволнованный, синяя тайга замерла, прислушиваясь к его думам, и только Сейба шумела внизу, дразнила его ровным своим нескончаемым гудом, но он уже не боялся ее. Он знал, что сейчас, или через минуту, или через две он пойдет к мосту, в самое пекло ночной осады, к ребятам, которых он любит я для которых он готов отдать все, он встанет с ними и отстоит мост, все выдержит, пересилит себя, и это будет первым шагом к новой жизни. Он уже не раз давал себе слово начать новую жизнь или хотя бы подготовить себя к ней, но все это, как он считал теперь, было попытками несерьезными, а нынче, казалось ему, он на самом деле сможет шагнуть в новую жизнь, и все будет хорошо, все встанет на свои места, и с Надей у них все наладится.
Он даже заулыбался и, пробираясь в грязи к сейбинскому спуску, представлял, как все произойдет, и видел любящие Надины глаза.
23
– Сапоги у тебя не дырявые? – спросил у Олега Рудик Островский.
– Нет.
– А у меня дырявый левый сапог. И дырочка-то всего ничего, как от гвоздя, через нее вода заходит, а из нее – шиш. И хлюпает, и хлюпает. Дай-ка я о тебя обопрусь.
Олег, обхватив маленького Рудика за плечо, поддерживал его, а Рудик, покачиваясь и поругиваясь, стянул с себя сапог и потом с удовольствием вылил из него воду.
– Возьми у меня левый сапог, – сказал Олег и наклонился с готовностью.
– Зачем, зачем! А ты?
– Я только пришел, – великодушно сказал Олег, – а вы тут крутитесь. Как-нибудь выдержу.
– Нет, нет, у тебя и сапог-то больше размера на четыре. Нет, нет, и не думай. Слушай, прекрати. Я сейчас побегу в сушилку, там мы свалили сапоги со склада.
Рудик уходил, ковылял и прихрамывал, спешил, как будто без него могли произойти здесь события чудовищные, оборачивался часто и махал рукой, подбадривая Олега. Олег смотрел Рудику в спину, и ему было жалко, что Рудик отказался от его помощи, и все же Олег радовался собственному великодушию и готовности к жертвам ради других. «Вот видишь, – сказал он самому себе, – видишь, как все хорошо, а теперь надо встать в цепочку со всеми…»
Наверху, в поселке, было много суеты и беготни, и думалось, что у моста, внизу, варится большая каша, от которой горячие брызги летят по Саянам. Олег удивился, оглядевшись, спокойствию оберегающих мост людей и тишине водяной осады, тишине, потому что к шуму Сейбы привыкли, а люди были молчаливы и их нынешние враги – прижавшиеся к воде упрямые, темные стволы – были тоже молчаливы. Худые багры или просто ободранные наспех стволы молоденьких деревьев без всякого почтения прыгали на спины сытых намокших великанов и толкали их, погоняли их, учили их уму-разуму, как нашкодивших недоростков, за шиворот тащили их к пенистым промывам между бревенчатыми срубами. Багров-погонял было много, и они то и дело, покачиваясь, ныряли в Сейбу.
– Ну вот видишь, Олег, сапожок-то ничего! Понял?
Олег обернулся. Рудик уже стоял рядом, руки воткнув в боки, с удовольствием пританцовывал, показывая, какой он раздобыл хороший сапог.
– Ничего, – сказал Олег, – только у тебя оба правых.
– Наше дело правое, – сказал Рудик, – мы победим. А чего ты стоишь? – спросил он тут же. –