опять она начала русского, левую руку в бок, платок запорхал в правой, опять подлетела она к приятельнице с сердитыми глазами, наконец мать не выдержала, решилась, как решаются, досчитав до трех и закрыв глаза, прыгать в ледяную воду, оглянулась на дочерей, ища сочувствия, и пошла, и пошла, и пошла, и поплыла лебедушкой мимо Сухановой с серьезным и чуть кокетливым выражением лица тихой скромницы, знающей себе цену, а Клавдия Афанасьевна возле нее притопывала да прикрикивала, как бы дразня ее и раззадоривая, но и мать не сплоховала, хотя и помнила, что вернулась из больницы; на дробь каблуков Клавдии она, прикусив нижнюю губу, тут же ответила движением рук и плеч. И потом Клавдия Афанасьевна петухом наскакивала на нее, озорничала, выделывала фигуры лихо и с шумом, и мать не терялась в ответах, не меняя при этом маски скромницы. С места почти не сходила из осторожности, не приплясывала, как в прежние годы, но и ее движения были красивы и легки. Однажды не удержалась и дробью, хлесткой и звучной, ответила на дробь Клавдии Афанасьевны. Вера не переставала удивляться матери, давно она ее такой не видела. Тихоня-тихоня – и вдруг разошлась, откуда в ней эта прыть, откуда явились к ней ловкость и умение – она не сделала ни одного неуклюжего или грубого жеста и была хороша собой, годы сбросила да и платье-то эпонжевое уже не висело на ней, будто вчера его и сшили. А женщины не останавливались, гребенку Тюриной поддерживала теперь мандолина, Нина подтянула струны и самодельным медиатором не то чтобы выводила мелодию, а просто обозначала ритм. Но и это было музыкой.
Умаялись наконец плясуньи. Клавдия Афанасьевна вытерла пот платком, отдышалась и сказала: «Ну, теперь давай хороводы». – «Какие еще хороводы? – удивилась мать. – Вдвоем-то хороводы? Да и хватит мне...» – «Поднимай девчонок. И Нюрка теперь у нас свободна – Нина при мандолине». Сказала это Клавдия Афанасьевна властно, не стала бы принимать возражений, и хотя какие тут действительно могли быть хороводы, Тюрина поднялась, и девчонки с радостью подлетели к взрослым. Одна Вера не встала с дивана. «А ну вас к лешему!» Хоровод между столом и дверью Веру веселил, толкались девчонки, мешали матери с Тюриной, и те неуклюже топтались на месте, а Суханова ругала их сердито или делала вид, что сердится. Но вот движение успокоилось, женщины и девочки, взявшись за руки, стала плавно кружиться у двери, при этом мать с тетей Клашей напевали что-то вполголоса. Движение убыстрялось, тут Тюрина принялась припрыгивать, да еще и с залихватским оханьем, – в их белгородской деревне выше всего ценилось в танце ритмичное припрыгивание и приплясывание, однако Клавдия Афанасьевна ее тут же приструнила, обозвав негром. Выждав положенное время, тетя Клаша голосом умелой хороводницы, громко и на публику, как торговец книгами в подземном переходе, стала объявлять фигуры: «Заплетаем плетень!», «А-а теперь завьем, завьем капустку!», «А-а-а теперь ворота!» – и довольные Соня с Надькой прошмыгивали в «ворота» под руками матери и тети Нюры Тюриной и сразу же сами, приподнявшись на цыпочки, ставили «ворота». Понятно, что и «плетень», и «капустка» выходили мелкими, а «ворота» и вовсе были без забора, однако мать и Тюрина команды Сухановой выполняли старательно. «Косой столб!» – объявила Клавдия Афанасьевна, и женщины стали проплывать друг перед другом, чуть касаясь соседок руками, были бы у них платья до пят, и точно они бы плавали, как барышни из «Березки». Мать с Тюриной запели тоненько и ласково: «Сашенька, Машенька, вот какое дело... Сашенька, Машенька, вот какое дело...»; пели они и иные слова, но Вера их не разобрала. Женщины и девчонки, им подражавшие, теперь как будто бы обтекали друг друга, а в голосах их и в движениях была нежность и еще нечто такое, что Веру и умиляло, и печалило... «Сашенька, Машенька, вот какое дело, Сашенька, Машенька...»
«Фу-ты! – сказала Тюрина. – Не могу больше. Ты нас замучила, Клавдия». – «Ну вот, – огорчилась Суханова, – сломала, дуреха, хоровод...» Она постояла немного, отражались в ее глазах какие-то соображения, видно, придумывала, что бы еще этакое устроить. «Ладно, – сказала она, – идите ко всем чертям. Я беру мандолину, и пусть нам молодые покажут, на что они годятся». Вера ворчала для виду, Нина отказывалась деликатно и с улыбкой, но обе они понимали, что им не увильнуть. Да и стыдно было бы теперь отказываться. Но Вера точно знала, что русского она не сможет, ладно уж, чем-нибудь потешит женщин. «Расступись, народ, – шумела Клавдия Афанасьевна, – Вера в пляс идет. И Нина за ней...» Нина-то уже плясала, ей что, она и пешком-то ходит так, что заглядишься, будто балерина, тонкая, гибкая, в городе, в танцевальной студии, училась не зря, она и присядку исполнит, она и павой проплывет, она и свое придумать может, а мы чем хуже, и мы попробуем, и так, и вот так, и вот этак, получается, а? Получается, конечно, не все чисто, нет-нет, а бедра и ноги пойдут по привычке, как в шейке или французском казачке, но ничего, все равно хорошо, все равно весело, не жалейте, каблуки, пола, как я вас не жалею!.. Ух, жарко! Хватит. Все.
– Ну что ж, – заключила Клавдия Афанасьевна, – барышни-то у нас выросли авантажные!..
И положила мандолину.
Потом Вера сидела одна в тихом блаженстве, руки раскинув по спинке дивана. Соня выносила посуду на кухню, освобождая стол для чаепития. Нина шумно возилась с Надькой. А старшие женщины, усевшись на стульях у стены, говорили вполголоса о своем. Вера видела, как Клавдия Афанасьевна достала из сумочки колоду карт и, надев очки, с ученым видом принялась раскладывать карты на столе; гадала она матери или Тюриной, а может, решила прояснить далекую жизнь Алексея Навашина. Нина с Надькой тут же подсели к тете Клаше с интересом, а Веру и карты не подняли с места. Ей и тут было хорошо.
Ей вообще было сейчас хорошо. Оттого, что мать выздоровела и удивила, успокоила дочерей своим сегодняшним счастливым вечером. Оттого, что Сергей мог сидеть сейчас рядом с ней, Верой, позови она его днем как следует. Оттого, что сама она снова ощущала себя здоровой, красивой и удачливой женщиной и не прочь была бы постоять, как и утром, перед зеркалом, поглядеть на себя, да лень и гости мешали. Оттого, что в их доме снова плясали и водили хороводы, снова пели «Лучину» и «Златые горы», снова все были сыты праздничными материными пирогами. Да мало ли отчего ей было хорошо. Вера и не разделяла на частности свое теперешнее состояние, она просто благодушествовала – и все. Она верила в то, что жизнь ее будет спокойной и счастливой, пусть она уже не та беспечная девочка, какой была два месяца назад, пусть она и стала взрослой, но и взрослой быть не худо. Утром, на поляне у Поспелихи, ей тоже было хорошо. Она была в мире со всем на свете и, лежа в траве, просто радовалась жизни на земле. Но там ей было хорошо одной. Сейчас же она и представить не могла своей жизни без женщин и девочек, сидевших с ней рядом в комнате. Они были с ней одно, как минутами раньше в печальной и веселой песнях. Она всех любила сейчас и всем желала добра. И ей казалось, что все тоже любят и желают ей добра. И не только эти женщины – мать, тетя Клаша, тетя Нюра Тюрина, Нина, Соня с Надькой, – не только они, а все-все люди на свете, и в Никольском, и в Вознесенской больнице, и в городе, и в электричках, и в Москве, и повсюду, все- все любят ее и желают ей добра. И так будет всегда.
– Нет, карта идет сегодня чужая! – прервал Верины думы громкий от досады голос Клавдии Афанасьевны. – Как только казенная постель, так трефы. Стало быть, и нечего раскладывать...
Вера открыла глаза. Клавдия Афанасьевна, сердитая, серьезная, собирала карты со стола.
– Нет, – сказала она, – три раза разложила для пробы – и все одни черненькие. Так не может быть... Но у меня на этой неделе везения нет. И не будет... Мне в понедельник зверь приснился. С часами на руке...
– Какой зверь? – спросила Нина.
– Большой. С мужика ростом.
– Нет, а породы-то какой?
– Какой породы! – Клавдия Афанасьевна поглядела на Нину как бы с обидой. – Зверь – он и есть зверь. Шерсть короткая. Как на шубе под этого... под жеребца. Хорошо, что не железный. Мне бабка всегда говорила: «Смерть, она, Клаша, железная...» Много мы над бабкой тогда смеялись, пока до войны не дожили... Да-а... А этот зверь не страшный. К невезению, но мелкому...
– Откуда ты знаешь, – сказала Тюрина, – что он про тебя приснился?
– Все мои сны про меня, – категорично сказала Клавдия Афанасьевна.
– Вот вы, тетя Клаша, общественница, во всем состоите, – сказала Нина с наивностью во взгляде, – а каких-то зверей необыкновенных видите, да еще верите в них, как же так?
Клавдия Афанасьевна ничего Нине не ответила, а просто посмотрела на нее выразительно, она и пожалела Нину молча: «Жизнь-то тебе еще покажет, несмышленой, что к чему», – одновременно она и как бы погрозила Нине пальцем: «Я тебе язычок-то твой ехидный укорочу!»
– Ну и что, что, Клаш, зверь-то? – спросила Тюрина.
– А что зверь... Ровный весь. Прямой. Подходит. Я глянь – часы у него на руке. Я уже говорила про