зачитываемся.
Однако я не хотел сидеть. Кругами, кругами я стал обегать газетные витрины. А Москалев с Эдей все читали. Москалев встал к «Советской России», а Долотов к «Сельской жизни». Читали они все подряд, с первой колонки и до последней, и видно было, что наслаждались. Я устал, сел. Чудесные все-таки люди, думал я. Они не только сами читали, но и друг другу помогали узнавать о событиях.
– Эдя! – кричал Москалев. – Ты можешь мне поверить, в Кировограде исчезли из продажи кительные коврики!
– Надо же! – удивлялся Эдя. – Что делается-то! Сейчас приду прочитаю. А я про Уганду... Нехорошо у них на границе-то, нехорошо...
– Да... В Уганде, да... все каверзы... – покачал головой Москалев. – Я скоро кончу, я здесь одну заметку оставил на десерт. Про зайца-людоеда.
– Про зайца-людоеда и у меня есть, – обрадовался Эдя. – И про Боброва...
– Что про Боброва? – встрепенулся Москалев.
Странно, но они не замерзали, а я замерз и снова стал бегать.
– Да брось ты! – крикнул мне Москалев. – Иди лучше почитай «Лесную промышленность». Мы не успеем. А ты нам по дороге расскажешь.
– Как же! Сейчас! – сказал я. – Я неграмотный.
Они перешли на другие газеты. Потом на другие. Потом наткнулись на кроссворд. Достали ручку и стали заполнять клеточки, не замечая стекла.
– Помоги! – крикнул мне Москалев. – Щипковый инструмент... Ну?
– Щипцы, – сказал я.
– Да нет! Больше букв.
– Ну пассатижи...
– Да нет, – чуть ли не застонал Москалев, – музыкальный щипковый инструмент.
– Время! – обрадовался я. – Взгляните на часы. Скоро нас будут ждать на работе.
Домой мы бежали резвее. Оказалось, что Москалев с Долотовым всегда зачитываются и опаздывают, и я, третий, очень нужен, пусть и отказался от «Лесной промышленности». Они и на бегу говорили о политических событиях дня.
– А дома вы что, не можете читать? – спросил я. – Навыписывали бы газет и читали бы.
– Дома! – рассмеялся Эдя и, поглядев на меня, повертел пальцем у виска. – Дома у нас жены.
– Витя, убери газету! – сказал Москалев голосом жены. – Какой пример ты подаешь за едой сыну!
– Да, Витя, – согласился я. – Жена у тебя тигра.
– Чем меньше мы бываем с ними, – сказал доверительно Эдя, – тем оно вернее... А газеты-то мы выписываем...
– Еще чехлы к мебели заставит прибивать. Или шубу колонковую выгуливать на балконе. Или хуже того – надевать пододеяльники, а углы у них склеились, бьешься, бьешься и все на свете проклянешь!
Насчет пододеяльников я не мог не согласиться с Москалевым... Но вот мы были уже у моего дома, я встал, а они с Эдей понеслись дальше, и снова я увидел на их спинах хорошие слова: «У нас здоровыми должны быть не многие, а все». Грустный, я прощался с милыми моему сердцу спортсменами.
На следующий день я совершил мужественный поступок. Я побежал один. А ну их всех, решил я.
Сначала я робел и спотыкался, а потом забыл обо всем. Утро было чудесное, сухое, желтые листья устилали ставшую твердым камнем грязь. Шаги мои были упруги, за три дня я привык к бегу, да и раньше когда-то я любил бег. Мышцы ног поначалу болели после прошлых пробежек, но такая боль была приятной, стало быть, мышцы крепли. А потом и боль прошла. Все было прекрасно теперь – и голубое с седой печалью осеннее небо, и тихие переулки Останкина, и мой бег, легкий, как полет, и сам я, видимо красивый и сильный сейчас, и радостная свирель, будто бы летевшая невидимой надо мной и жаворонком удивлявшаяся моему бегу.
– Смотри, смотри, чучело-то какое бежит! – услышал я и обмер.
Ранний школьник, портфель бросив под ноги, стоял и показывал на меня пальцем:
– Вон, вон, дядька бежит, геморрой лечит!
Что я тут мог? Сказать мальчику, что он не прав, что пионеры таких и слов знать не должны, что пусть геморрой лечит его отец, или просто надавать негодяю по шее? Ничего я не сделал. Просто с трудом добежал домой, и все. Свирель утихла, кто-то разломал ее об колено и выкинул в Останкинский пруд.
Стало быть, все. Стало быть, один я не могу.
Я уже и совсем хотел было отказаться от затеи, но жена опять сказала, что она перестанет меня уважать. Да что жена? Я сам бы перестал себя уважать. Я действительно тяжелый на подъем, но уж если что начал, так меня не остановишь. Я упрямый. Бегать так бегать. Только с кем?
Я всю ночь не спал. С кем же бегать-то? Мне казалось теперь, что у всех знакомых трусаков есть свои маленькие тайны. Миша Кошелев, думал я, наверняка бегает играть в преферанс. Дунаев, тот, по-видимому, носится чинить машину, он и вечером лежит под ней. Ося? Ося – не знаю. Но бегает Ося в кожаном пиджаке и с погашенной трубкой во рту и от одного этого кажется таинственным и сверхчеловеком. Вот Каштанов, тот наверняка просто бегает, но уж больно он скучный.
Так я перебирал всех своих знакомых и ни на ком не мог остановиться. Москалев с Долотовым отпадали. Газеты я могу читать и на работе. Короленков тоже. Оля хороша, но жена мне друг. Оставался Евсеев. Его, что ли, терпеть? И чем больше я ворочался, чем больше думал о нем, тем все увереннее приходил к выводу, что его стиль бега мне наиболее близок. «Да чего там, – говорил я себе, – вот и полководцы с утра не брезговали... Маршал один или генерал». Что же касается пива, то я решил за обедом экономить на салатах, вот и на пиво у меня останется. С тем я и заснул.
Утром я надел спортивный костюм, взял пять рублей и пошел вниз. Я услышал, как Евсеев запел: «А мы их, брат, дави-и-и-ить!» – и побежал по лестнице.
И тут я сломал ногу.
1972
Субботники
Жилось плохо. Полоса мокрых дождей со снегом. Напишешь что-то, прочитают, наберут, а потом – в разбор. С просьбой о просветлении текста. Жена угодила в больницу, и надолго. На троих в месяц выходило семьдесят рублей. А тут субботник. Или внеси червонец в фонд. Или прояви себя в деле. Иначе засомневаются – со всеми ты или бредешь один и неизвестно куда. Колебания вышли краткими, полезнее для семьи и народа было идти куда направят. А местом приложения гражданских усилий моим коллегам издавна был определен зоопарк.
В субботу к восьми утра я поехал в зоопарк. Апрельский день был сырым, лил дождь, трамвай выбрызгивал воду из стальных пазов, полагалось бы взять зонт, но с зонтами в бои не ходят. «Сегодня мы не на параде», – слышалось из динамиков по всем путям движения транспорта из Останкина к Грузинам.
Бывалые люди в плащах, резиновых сапогах втекали в служебную калитку хозяйственного двора на Большой Грузинской. Выглядели они невыспавшимися, обиженными – в цехе у нас больше сов, – терли глаза и позевывали надменно, как бы с намеком на внутренние свободы и независимость. Впрочем, все давали понять, что явились сюда, хоть и отодвинув бумаги, для вечного, но с ощущением долга. Знакомых я увидел мало, а вот поэт, как он сам рекомендовал себя – южно-рыльского направления, Болотин шагнул ко мне.
– И у тебя, что ли, десятки нет? – спросил Болотин.
– Нет, Красс Захарович. Вот я и...
Я смутился, будто бы оправдываться был намерен насчет десятки; птичий глаз Болотина оживился, но тут же погас. Болотин был вял, губы облизывал, и я понял, что нынче он меня не одолеет. И крепость не возьмет.
– Ну и правильно, – кивнул Болотин. – Главное, проследи, чтобы тебя в списке не пропустили. У нас, сам