— Чтоб ты столько коз имел, сколько добра они у меня пережрали, — отвечает дедушка, не отрываясь от своего дела.
— Да на черта мне твои козы! — злюсь я. — Ты лучше скажи, за что ты не любишь абреков?
— А почему они у меня сарай сожгли?
— Какой такой сарай?
— Обыкновенный, табачный…
— Да ты расскажи по порядку…
— А что рассказывать? Нагрянуло шесть человек. Три дня их кормили, поили. Прятались в табачном сарае. А на четвертую ночь ушли и сарай сожгли.
— А может, они от карателей следы заметали, — говорю я.
— Да они сами хуже всяких карателей, — отвечает дедушка и сплевывает, — из-за них нас чуть не выслали…
— Почему? — спешу я спросить, чтобы он не останавливался.
— Потому что старшина на сходке в Джгердах объявил, что мы прячем абреков и нас надо выслать, чтобы абрекам негде было прятаться…
— А почему он сказал, что вы прячете абреков?
— Потому что мы их в самом деле прятали, — отвечает дедушка просто.
— Ну а дальше, дедушка?
— На этой самой сходке была моя мама, но старшина ее не заметил, потому что она подъехала попозже. Как только он сказал такое, моя мама, расталкивая сходку, подъехала к нему и давай давить его лошадью и лупцевать камчой, да еще приговаривая: «А ты видел, как мой сын прячет абреков? А ты видел?!» Трое мужчин еле-еле ее остановили, отчаянная была моя мама.
— Но, дедушка, ты ведь сам сказал, что вы прятали абреков?
— Мало что прятали… Все знали, что прячем. А почему? Потому что живем на самом отшибе. Вот они к нам и приходили. А по нашим обычаям нельзя не впустить человека, если он просится к тебе в дом. А не впустишь, будет еще хуже — или тебя пристрелит, или скотину уведет. Так что выходит — лучше абрека впускать в дом, чем не впускать.
— Дедушка, — прерываю я его, — а как старшина узнал, что у вас бывают абреки?
— Все знали. Да разве такое скроешь? Но одно дело узнать, а другое дело об этом на сходке говорить. Это, по-нашему, считалось предательством. А в наши времена доносчик себе курдюк недолго отращивал. Будь ты хоть старшиной над всеми старшинами, но, если ты доносчик, рано или поздно язык вывалишь…
— Дедушка, — пытаюсь я понять ход его мысли, — но ведь старшина был самый главный в деревне, кому же он доносил?
— Вот самому себе и доносил…
— Дедушка, ты что-то напутал, — говорю я, — так не бывает.
— Ничего я не напутал, — отвечает дедушка, — если старшина знает и молчит или только говорит среди своих родственников, по закону считается, что он ничего не знал. Но если старшина говорит об этом на сходке, по закону считается, что он знает и должен наказать. Вот и выходит, что он доносчик и донес самому себе.
— А-а, — говорю я, — ну а что, старшина потом вам не отомстил?
— Наоборот, — говорит дедушка, — он стал нас уважать. Уж если у них женщины такие дикие, решил он, что же связываться с мужчинами.
Дедушка снова затюкал топориком, а мне вдруг становится тоскливо.
Выходит, абреки необязательно гордые мстители и герои, выходит, что они могут сжечь сарай или ни с того ни с сего убить человека? Мне почему-то горько и неприятно, что среди моих любимых героев встречаются мошенники и негодяи. Я чувствую, что это как-то заставляет меня присматриваться ко всем абрекам, что, конечно, оскорбительно для честных и благородных разбойников.
Я горестно прохожу перед строем абреков и ищу среди них поджигателя дедушкиного сарая. Я верю в честность большинства из них, но ничего не поделаешь, приходится проверять вывернутые карманы рыцарей. И я чувствую, что рыцари с вывернутыми карманами, даже если и оказались честными, уже не совсем рыцари, и сами они это чувствуют, и от этого мне нестерпимо горько.
Что-то похожее я испытал, когда однажды отец мне сказал, что царь был плохим человеком. Эта весть поразила меня как громом. До этого я считал, что царь людей и царь зверей выбираются по одному и тому же закону. А так как среди зверей считался царем лев, то есть самый сильный, самый храбрый и самый благородный зверь, то я, естественно, считал, что люди в выборе своего царя пользуются не менее разумными признаками.
А еще однажды меня привели в театр. И вот после замечательного зрелища люди почему-то начали хлопать в ладоши, а те, что жили на сцене, теперь просто так вышли и стали раскланиваться. Среди них особенно противным был один человек, которого за несколько минут до этого убили, а теперь он не только бесстыдно восстал из мертвых и как дурак стоял среди живых, у него еще хватило бесстыдства держаться одной рукой за руку своего убийцы, а другой тихо отряхивать себе штаны.
И все они вместе улыбались и кланялись, а я себя чувствовал обманутым и оскорбленным. А глупые зрители почему-то тоже улыбались и хлопали в ладоши, словно приговаривая: «Хорошо вы нас обманывали, нам очень понравилось, как вы нас обманывали…»
И вдруг я замечаю, что в просвете между деревьями появляется корабль. А за ним и другие. Целая флотилия военных кораблей. Они медленно-медленно, оставляя жирный, как бы выдавленный из труб, дым, проползают по миражной стене моря. Застыв от радостного изумления, я слежу за ними. Особенно поражает один, низкий, непомерно длинный, он занимает почти весь просвет между деревьями.
— Дедушка, смотри! — кричу я, очнувшись, и показываю на него пальцем.
Дедушка смотрит некоторое время, а потом снова берется за топорик.
— Это что? — говорит он. — Вот «Махмудья» был такой большой, что на нем можно было скачки устраивать…
— Это что еще за «Махмудья»? — спрашиваю я. Но дедушка не отвечает.
Он подхватывает охапку последних прутьев, поднимается с ними по склону и бросает в общую кучу. Дедушка усаживается у края гребня, удобно свесив ноги с обрывистого склона. Он достает из кармана платок, утирает потную бритую голову в коротких седых волосах, прячет платок и затихает, расстегнув на седой груди пуговицы. Я слежу за ним и чувствую, что мне приятна его не окостеневшая по-старчески, а гибкая, живая ладонь со сточенными пальцами, круглая седая голова, и мне приятно само удовольствие, с которым он утирал от пота свою голову, а теперь прохлаждает ее. Но я знаю, что он еще должен ответить на мой вопрос, и жду.
— Мы на нем в амхаджира уплывали, — говорит он, задумавшись.
Я уже знаю, что такое амхаджира, — это насильный угон абхазцев в Турцию. Это было давно-давно. Может быть, сто, а то и больше лет прошло с тех пор.
— Дедушка, — говорю я, — расскажи, как вас угоняли?
— А вас и не угоняли, мы сами, — отвечает дедушка.
— Да как же не угоняли, когда и в книжках об этом написано, — говорю я.
— Обманывать обманывали, а угонять не угоняли, — упрямо отвечает дедушка и подымает на меня голову, — да и как ты абхазца угонишь? Абхазец в лес уйдет или в горы. Вот кубанцев, скажем, можно угнать, потому что у них земля голая как ладонь… А нашего не угонишь, потому что наш всегда в сторону свернуть норовит. Во времена первого переселения я был мальчишкой, меня и брать не хотели…
Я усаживаюсь рядом с дедушкой в знак того, что теперь намерен его долго слушать. Дедушка снимает с ног чувяки из сыромятной кожи, вытряхивает из них мелкие камушки, землю, потом выволакивает оттуда пучки бархатистой особой альпийской травы, которую для мягкости закладывают в чувяки. Сейчас он слегка копнит эти пучки в руках и осторожно, как птичьи гнезда, всовывает в чувяки.
— Ну и как вы, дедушка, приплыли? — спрашиваю я и представляю огромный, но простой, как паром, пароход «Махмудья», на котором полно наших беженцев. Они почему-то нисколько не унывают, а, наоборот, время от времени устраивают скачки, а турки, важно перебирая в пальцах четки, следят за скачками.