ложки зелени петрушки, и три лавровых листа, и десять раздавленных Михаилом Никифоровичем горошин черного перца. А вот со сливами ткемали или тклапи, пюре из ткемали, вышли затруднения. Не было в Москве в продаже ткемали, в прейскурантах – алычи. А харчо нуждалось в кислой основе. Михаил Никифорович предложил заменить ткемали сушеным барбарисом. Куст барбариса рос в палисаднике у его матери в Ельховке, и у Михаила Никифоровича всегда на кухне лежал пакет с рубиновыми ягодами на сухих веточках. По весне на кусте висели лимонные гроздья цветов, пахнущих странно, будто сырыми грибами, в августе же и в сентябре капли ягод горели ярче рябины и бузины. Любовь Николаевна достала банку маслин, те пошли в подмогу барбарису. Отсутствовала рекомендованная Похлебкиным щепотка имеретинского шафрана – кардобенедикта, – но и без кардобенедикта харчо удалось.
Между прочим, когда стало ясно, что харчо получилось, Любовь Николаевна опять принялась напевать. И напевала она не «Сулико», не что-либо из Брегвадзе, или Кикабидзе, или Гвердцители, а слова из репертуара Стрельченко: «У кого же нет капусты, прошу к нам в огород, во девичий хоровод…» Потом пошло: «Матушка родна, подай воды холодной…» При этом она взглянула на Михаила Никифоровича игриво, Михаил Никифорович игривость тут же пресек, хотя пела Любовь Николаевна приятно… Но харчо Михаил Никифорович ел с удовольствием, хвалил Любовь Николаевну. «Что вы меня-то хвалите! – сказала Любовь Николаевна. – Мы вместе готовили. Без вашего барбариса ничего бы не вышло». Любовь Николаевна сразу же поняла, что перестаралась, тут речь прямо пошла о совместном столе или о кухонном сообществе. Михаил Никифорович посерьезнел, и несколько дней отношения их с Любовью Николаевной были строгие, будто между Ливией и Тунисом. Но потом, после кабачков, фаршированных мясом и тушенных в сметане, отношения смягчились.
В те дни Михаил Никифорович и надумал отменить суды с химическим заводом. Хлопоты ему стали противны. Да и неловко было. Он мог есть вкусные и острые блюда без всяких диет, без ущерба печени и желчному пузырю, правда, дома и лишь при участии тайных приправ Любови Николаевны, но все равно – что же было ему корчить из себя инвалида?
Естественно, Михаил Никифорович задумывался: искренне ли увлечение Любови Николаевны домашними кушаньями, блюдами московских и национальных кухонь или же здесь игра и корысть? Михаил Никифорович не хотел думать о ней дурное. Любовь Николаевна не была ему противна. Он старался не смотреть на Любовь Николаевну, но, когда был вынужден смотреть на нее, понимал, что она – женщина в его вкусе. А впрочем, может, все же вздумала окрутить его лукавая баба? Не хватало ему новой Мадам. Но на Мадам Тамару Семеновну Любовь Николаевна никак не была похожа. Она – теперь – была куда легче, изящнее, артистичнее, что ли, Тамары Семеновны в обращении с ним. Теперь будто все печали и заботы оставили Любовь Николаевну. С Михаилом Никифоровичем она все чаще вела себя как со старинным и доброжелательным приятелем, который ее понимает. И которого она тоже понимает и ценит. Слова произносила ласково, естественно, как будто бы без вранья и наигрыша, а если порой и кокетничала, то чуть-чуть. Михаила Никифоровича это «чуть-чуть» отчасти даже расстраивало: что же, она и за мужчину его не считает?
Положение ее в квартире Михаила Никифоровича было уже как бы установившееся. Надолго. Или навсегда. Но Михаил Никифорович решил будущего не пугаться. Убедил себя: если Любовь Николаевна станет злоупотреблять его терпением (доверием? привычкой? жалостью?) или начнет вдруг покушаться на его житейскую самостоятельность, он тут же себя отстоит, а ее вытолкает в шею из Останкина. Но пока поводов выталкивать ее в шею у Михаила Никифоровича не было. И заскучал бы он, наверное, без Любови Николаевны…
А Любови Николаевне, похоже, все более и более нравилось проживать в Москве. Возможно, бывшие пайщики, дядя Валя в частности, успокоились и не напоминали ей об условиях акта о капитуляции. Любовь же Николаевна будто никогда и не объявляла себя рабой и берегиней и тем более не выходила ни из каких бутылок. Можно было посчитать, что она на самом деле приехала из провинции и теперь попала в плен столичных прелестей и затей. И можно было предположить, что она заслужила где-то беспечный отпуск с учетом отгулов, подкрепленный к тому же финансовым листом.
Впрочем, брать у Михаила Никифоровича рубли она так и не отказалась. И когда Михаил Никифорович, подсчитав стоимость посинюшек, или драников, супа харчо на основе баранины, кабачков с мясом, цветной капусты в сухарях, слоеного пирога с вишней, протягивал ей деньги за свою долю, она и эти деньги брала без слов и жестов.
Возможно, рубли Михаила Никифоровича шли на культурную программу Любови Николаевны. Подтверждением того, что она не коренная москвичка, а с луны свалилась или и впрямь заехала из Кашина, был ее интерес к художественным и историческим ценностям столицы. После капитуляции, как только начались ее праздные дни, угомонив свои печали и недоумения, Любовь Николаевна бросилась в музеи, на выставки и в театры. Среди прочих выставок она посетила только что открывшуюся на Крымской набережной – «Сахалин и Курильские острова в произведениях московских живописцев», где на полотнах уже известной ей художницы Жигуленко увидела девушек с острова Шикотан, острыми ножами разделывающих рыбу сайру. Конечно, Любовь Николаевна побывала и в Третьяковке, и в ГМИИ, и в Музее народов Востока, и в Историческом, и в «Палатах боярина» в Зарядье, где ей понравился глобус боярина и собрание самоваров. Поддавалась она мегафонным уговорам экскурсионных бюро, ездила по Москве в просветительских автобусах. Видела хвост лошади Юрия Долгорукого, голубей на плечах Тимирязева. Однажды у Кузнецкого моста Любовь Николаевна вскочила в автобус литературного маршрута «Марина Цветаева в Москве». Выслушав истории экскурсоводши, она и сама взволновалась. Следуя этикету их с Михаилом Никифоровичем отношений, прежде она почти ничего не рассказывала ему о своих московских впечатлениях. А тут принялась говорить ему о квартире Цветаевых на улице Писемского, о картине Врубеля «Пан», о золоте инков, об актере Александре Голобородько, виденном ею в Малом театре по билету, купленному с рук. Михаил Никифорович то ли был не в настроении, то ли ничего не мог сказать о квартире Марины Цветаевой и актере Голобородько, пробурчал что-то лишь о Врубеле. И замолк. Более о своих походах по Москве Любовь Николаевна ему не говорила.
Михаил Никифорович догадывался, что Любовь Николаевна не пролетает и мимо магазинов, в каких продаются шляпки, помады, туфли, серьги и прочая бижутерия. Известно, и прежде менялись наряды Любови Николаевны, – в ту пору, мы предполагали, она искала свой московский образ. Но ранние вещи Любови Николаевны возникали как бы из воздуха, в воздухе же они и исчезали или висели там на невидимых вешалках. В шкафу и в чемодане, во всяком случае, Любовь Николаевна их не держала. Очевидно, те вещи были как бы служебной формой. Теперь же, считал Михаил Никифорович, в квартире стали появляться вещи Любови Николаевны личные. Эти-то были точно из московских магазинов. Однажды Михаил Никифорович допустил бестактность, поинтересовавшись, пусть даже без зла и укора: «Вы все по городу ходите. Вы что – в отпуске? Или на каникулах?» «Я не в отпуске. И не на каникулах, – сердито ответила Любовь Николаевна. – Я не у дел. И вы знаете почему». Михаил Никифорович тогда чуть было не спросил, долго ли Любовь Николаевна предполагает быть не у дел, в томлении натуры, но не спросил, боясь, как он понял позже, Любовь Николаевну спугнуть.
Однако испытывала ли Любовь Николаевна, будучи не у дел, томление натуры (когда-то Петр Великий уходил от сражения со шведами, дабы вызвать томление натуры сорвиголовы Карла, и притянул того к Полтаве)? Не вызывала ли она сама в ту пору томление иных личностей, скажем Михаила Никифоровича? Или дяди Вали?.. Но оставим пока эту тему.
Как-то Любовь Николаевна высказала на кухне сожаление об австрийских сапожках, о том, что не удалось купить их. Михаил Никифорович предложил ей деньги, у кого-нибудь он полагал их на время одолжить. У Добкина, например. Любовь Николаевна растрогалась, но сказала, что он не так понял, что ее сожаление вызвано не отсутствием денег, а безобразной очередью. «Что – деньги! – нервно сказала Любовь Николаевна. – С ними мы разберемся позже!» Кто «мы», Михаил Никифорович уточнять не стал.
Сапоги австрийские Любовь Николаевна не купила. Они были зимние, а холода еще не пришли. Первыми обновками стали ситцевые платья, серьги с бирюзовыми стеклышками, туфли на среднем каблуке, тапочки для дома, вызвавшие у меня мысли о черевичках. Вместе с этими черевичками она купила и тапочки для Михаила Никифоровича. Михаил Никифорович и при Мадам Тамаре Семеновне тапочки надевал редко, лишь когда был в чем-то виноватый и испытывая при этом утеснение. К вечерним шлепанцам, пижамам он, крестьянский сын и бывший матрос первой статьи, относился с высокомерием. Из теплого белья носил лишь