Сретенкой. И над своей прошлой жизнью он парил. И над Любовью Николаевной… Обойдется он и без неведомых сил, своей головой и своим сердцем. Да если бы и втесалась в его намерения и действия неведомая сила, ее надо было бы подчинить своей воле и использовать, а потом забыть о ней. Мало ли какие личности и средства оказывались в безымянных подручных у великих режиссеров и творцов!
Впрочем, Шубников вряд ли бы назвал сейчас действия и намерения, в которые могла бы втесаться Любовь Николаевна. Ничего определенного он так и не придумал. Он только уповал. Ждал нечто. Сигналов каких-то. Или событий. И озарений, естественно. Или прозрений. Он знал только, что он обязан повести куда-то за собой останкинских, мещанских и сретенских жителей, чтобы вызвать в Останкине и вблизи него совершенство душ и благородство коммунальных отношений. Может быть, природа, создавая его, имела в виду предоставить ему высокую роль (Шубников был согласен: пусть и жертвенную) в людском общежитии.
Бурлакин со своими цифрами, интегралами, с компьютерами, с микропроцессорами, с кубиками Рубика, с дисплеями, что там еще у него, с заблуждениями своих обманных, но высокомерных наук был сейчас Шубникову низок и подл. «Паразитируют их науки на теле души!» – придумал однажды Шубников, сам понял, что придумал какую-то нелепость, но оставил ее при себе. Бурлакина в квартире по вечерам он терпел, да и энергии, пожалуй, обругать его или тем более выгнать у Шубникова сейчас не было. Свою прежнюю недостойную жизнь со скандалами, неудачами, торговлей на Птичьем рынке, авантюрами, дешевыми портвейнами, шапками из псин он склонен был отчасти объяснить влиянием на него наглых, искренних в своих заблуждениях, но часто и циничных естественных наук и их представителя Бурлакина. Да, тот поощрял и Птичий рынок, и шапки, и крепленое вино и сам резвился оттого, что ему, видите ли, бывало скучно на работе. А ведь наглые эти науки не только не объяснили природы (да и как они могли объяснить ее!), но и не улучшили ее, напротив, наверняка ухудшили. Придумав же разные облегчения жизни человека, они избаловали, развратили и испортили его. Какое же они имели право дурно воздействовать на него, Шубникова, приставив к нему в друзья и собеседники Бурлакина? Никакого. При этих мыслях Шубников поворачивался лицом к стене, а к Бурлакину спиной, давая понять ему, как он подл и низок и как ложны все естественные науки.
Однажды, ощутив в себе нестерпимую готовность вести за собой людей с факелом в руках и жертвовать собой, он подумал с вызовом кому-то, что такие редкие натуры, как он, наверное, заслуживали бы и бессмертие, притом и физическое. Шубников сразу же испугался своей мысли и вызова кому-то, запретил себе и думать об этом.
Но чаще Шубников просто подчинялся тихой апатии и засыпал без снотворных капель.
Валентина Федоровича Зотова я не встречал ни в автомате, ни в магазинах. Смутные слухи о дяде Вале ходили. Будто он – при подругах из Лебединого игрища, перешедших по причине зимы под крышу. Или при одной подруге, но уж больно душевной и миловидной. Или подруга при нем.
Игорь Борисович Каштанов не расстался с лошадью и находил средства платить за аренду гаража. Он состоял в переписке со своей бывшей молодой женой Нагимой и тремя ее кавказскими братьями. Дружеские отношения Каштанов поддерживал и с известной в Останкине дамой Татьяной Алексеевной Панякиной, ударившей некогда Игоря Борисовича туфлей по выбритой щеке. Да и самого Панякина, ныне служителя ветеринарной лечебницы, он угощал на Королева пивом и сухим картофелем из пакетов…
Но потом в Останкине все забурлило. Напуганная птица Феникс с прекрасным лицом вздрогнула, взмахнула крылами, взлетела в морозные выси, и полудрема прекратилась.
К тому времени трудовая благонамеренность Любови Николаевны не сразу, но иссякла. О делах на Кашенкином лугу она говорила с раздражением. Видно было, что ударницы из нее не выйдет. Похоже, что и ожидаемая квартира более не увлекала Любовь Николаевну. Стали беспокоить ее соображения о том, что малярное и штукатурное производство ухудшит ее внешность. Руки ее и впрямь огрубели. «Да что я ломаться-то вздумала, как Микула Селянинович какой-то! – взбунтовалась однажды Любовь Николаевна. – И главное – из-за чего?» Михаил Никифорович понял, что Любовь Николаевна созрела для прогулов. Он пожурил ее, стал давать советы, как себя преодолеть и как найти в себе дальнейшие силы. «Ну и зануда вы, Михаил Никифорович!» – вспыхнула Любовь Николаевна. Михаил Никифорович и сам смутился. Осторожно сказал, что уж если на стройке такие тяготы, можно подыскать занятие и получше. «Нет, Миша, вы истинно зануда! – опять отчитала его Любовь Николаевна. – И какое ж это занятие получше?» Михаил Никифорович растерялся и произнес уж совершенно несусветные слова: «Но ведь когда мы катались в парке на лыжах, мне казалось, что вам нравится…» «Да идите вы со своими лыжами! – грозно заявила Любовь Николаевна. – И со всем… Надоели мне ваши лыжи напрокат, да и вы!..»
Тут она остановилась, возможно, посчитала, что хватит, что Михаил Никифорович прибит и повержен, и дальше говорила с меньшей резкостью, будто не желая более унижать Михаила Никифоровича, а только жалея его.
А в Останкине при этом сделалась метель, пусть и не самая свирепая, но с чуЂдным, густым, обильным падением снежинок. Башня утонула в белом. Метель была красивая, редкая, останкинские дети лишь в книгах читали о такой. Но в душу Михаила Никифоровича она принесла хандру… Движение троллейбусов и автомобилей на улице Королева затруднилось, а посетители пивного автомата, не решаясь выйти на улицу, долго не возвращались к семьям и занятиям. Пока снег падал, пока коммунальные работники обзванивали дворников, призывая их взять в руки скребковые лопаты, пока выползали из автобаз машины со щетками и песком, Любовь Николаевна делилась своими неудовольствиями с Михаилом Никифоровичем.
Михаил Никифорович полагал услышать опять о том, что, мол, у некоторых есть в квартирах японские системы с поучительными кассетами, а он жалкий аптекарь. Но Любовь Николаевна брала круче. Ей стала скучной жизнь в Останкине и в Москве, ей стал скучен Михаил Никифорович, хотя она ему и многим обязана, ей были нужны теперь удаль молодецкая, бурные забавы и приключения и наряды подороже малярских комбинезонов. Терпеть она дальше не могла. Выходило, что пособить ей могли иные, нежели Михаил Никифорович, спутники жизни и удовольствий. Хотя и с ним были связаны некогда ее надежды.
–?Ну и ладно, – сказал Михаил Никифорович. – И расстанемся.
Любовь Николаевна остро взглянула на него.
–?Вы еще пожалеете, что не использовали свои возможности.
–?Это были не мои возможности, – ответил Михаил Никифорович.
–?Как знать, – сказала Любовь Николаевна.
И она покинула квартиру на улице Королева.
Дверью не хлопнула, лифт не сломала.
То, что она не забрала вещи, ничего не меняло. Это были вещи женщины со скучной жизнью. Уход Любови Николаевны не принес Михаилу Никифоровичу ни ощущения свободы, ни радости, ни простого облегчения. Метель же не прекратилась, а из тихой и живописной, словно бы устроенной для зимних валютных гостей столицы, стала буйной, вздорной, будто драчливой, с молниями в заснеженном небе, в такую метель в степи недолго было бы замерзнуть или повстречать Пугачева. Останкинская башня не могла передавать цветные изображения, все на экранах телевизоров было опять черно-белым, к тому же кривилось, морщилось, куда-то истекало или пересекалось снежными лавинами. Машины со щетками и песком и широкие скребковые лопаты оказались бесполезными. И что-то, тревожа жителей, в высях над Москвой, в бело-серых вихрях, в небесных прорубях то хохотало, то словно бы выстреливало пробками шампанского, то ухало и стонало. И так продолжалось дня четыре. На пятый день метель устала и усмирилась. А в квартире Михаила Никифоровича Стрельцова появилась Любовь Николаевна Кашинцева.
–?Что это вы как куропатка ощипанная? – поинтересовался Михаил Никифорович.
–?Вам бы высказать сострадание мне, – грустно сказала Любовь Николаевна. – Дайте хотя бы закурить…
–?Похоже, и я достоин сострадания, коли вы вернулись.
–?Я не вернулась…
Она сидела на кухне, не скинув шубы из ондатры, а лишь сняв лохматую шапку, курила, и можно было подумать, что она действительно забежала ненадолго объявить важное и через полчаса уйдет. Но через полчаса она не ушла. Новые для Михаила Никифоровича шуба и шапка не вызывали мысли об ощипанной куропатке, но лицо, глаза, волосы Любови Николаевны свидетельствовали о том, как она гуляла. На лице ее были ссадины и царапины. Позднее, когда Любовь Николаевна отчасти облегчила себя сигаретами, тремя