Он уже взвесил все доводы, поместил их в плавильню амбиций и переплавил в нечто, должное принести ему выгоду и усиление его позиций.
О, праздник будет вполне прекрасен!
Веселый или ужасный, безумный или страшный, но, главное, такой, который даст почувствовать народу Франции, что есть рука, ведущая и управляющая его судьбами, и есть голова, создающая новые законы, укрепляющая новую религию, породившая новую богиню – богиню Разума.
И Робеспьер – пророк ее!
ГЛАВА II
РЕТРОСПЕКЦИЯ
Темная и тесная комната из-за неисправного дымохода была наполнена едким дымом.
Крошечный будуар, одно из изящных святилищ Марии Антуанетты; легкий, едва уловимый запах, свидетельствующий о присутствии призраков; раскрашенные стены и рваные гобеленовые шпалеры.
На нем лежала печать тяжелой руки великой и славной революции.
В грязных углах комнаты валялись или стояли, одиноко прислоненные к стенам, несколько стульев с грубо порванной бахромой Маленькая скамеечка для ног, обтянутая атласом, лежала перевернутая с отломанной ножкой – грубо отброшенная пинком, она трогательно поднимала вверх свои крохотные уцелевшие ножки, словно маленькое беззащитное животное.
У изящного столика работы Буля была жестоко вырвана вся серебряная инкрустация.
Поперек люнета, расписанного Буше и представляющего целомудренную Диану, окруженную роем нимф, был размашисто и неуклюже нацарапан углем девиз революции «Liberte , Egalite, Fraternite ou la Mort!».[1] Кульминацией этого зрелища для более наглядного подтверждения девиза являлись нарисованные на портрете королевы фригийский колпак и зловещая алая полоса на шее.
За столом в тесном и напряженном конклаве сидели два человека. Между ними стояла, коптя и мигая, высокая одинокая свеча, бросающая фантастические тени на стены и освещающая капризным неверным светом лица мужчин. Как различны они были! Один – с выдающимися скулами, грубыми чувственными губами и тщательно напудренными волосами, другой – бледный, с тонкими губами, с проницательным взглядом хорька и высоким интеллектуальным лбом, над которым были высоко зачесаны лоснящиеся каштановые волосы. Первый назывался Робеспьером, безжалостным и неподкупным демагогом, второй – гражданином Шовеленом, бывшим представителем революционного правительства при английском дворе.
Час был поздний, и шум готовящегося ко сну огромного бурлящего города долетал в уединенные апартаменты опустевшего дворца Тюильри, как слабое отдаленное эхо.
Прошло два дня после фрюктидорского переворота. Поль Деруледе и Джульетта Марни, осужденные на смерть, были унесены из кареты, сопровождавшей их из Дворца юстиции в Люксембургскую тюрьму, буквально святым духом. Кроме того, Комитетом общественной безопасности только что были получены сведения о том, что в Лионе аббат дю Мениль с бывшим шевалье Д'Эгремоном, а также с женой и всей семьей последнего, совершили подобный чуду, невероятный побег из Северной тюрьмы.
Но это было еще не все. Когда Аррас оказался в руках революционной армии и вокруг города был сформирован постоянный заслон, чтобы ни один из предателей-роялистов не мог спастись, около пятидесяти женщин и детей, двенадцать священников, старые аристократы Шермуа, Деллаве и Галлипо, а также многие другие, проскочили через заставы – и вернуть их уже никто не смог.
По домам подозреваемых проводились рейды в надежде найти убежища или, более вероятно, приюты спасителей и помощников. В Париже возглавлял и проводил эти операции общественный обвинитель Фукье-Тенвиль на пару с кровожадным вампиром Мерленом. В данный момент они находились около дома на улице Старой Комедии, где, по сведениям доносчиков, на целых два дня останавливался какой-то англичанин.
Они потребовали впустить их и сразу же проследовали в бедно обставленные комнаты. Оборванная хозяйка еще не убрала того места, где спал англичанин; она даже не знала, нашел ли он место получше.
– Он заплатил за комнату на неделю вперед, а приходил и уходил когда ему вздумается, – объяснила она гражданину Тенвилю. Еще старуха сказала, что не готовила ему и не убирала за ним, поскольку он никогда не ел дома и жил всего два дня, и что она не знала, был ли ее постоялец англичанином, пока он не уехал. Она-то думала, что он француз с юга, поскольку говорил с типичным южным акцентом.
– Это был день восстания, – продолжала она, – он собирался уходить, а я сказала ему, что на улицах сейчас небезопасно, особенно для иностранца. Он всегда одевался очень богато, и я была уверена, что нищие непременно набросятся на него. В ответ он рассмеялся, дал мне клочок бумаги и сказал, что, если не вернется, можно считать его погибшим. А если меня будут расспрашивать о нем из Комитета общественной безопасности, показать этот клочок – и меня оставят в покое.
Хозяйка говорила бойко, нисколько не испугавшись угрюмого выражения на лице Мерлена и угрожающих жестов гражданина Тенвиля, известного своей жестокостью.
Но у гражданки Брогар, деверь которой содержал харчевню в окрестностях Кале, совесть была чиста. От Комитета общественной безопасности у нее имелась лицензия на сдачу апартаментов, кроме того, она регулярно извещала записками эту бдительную организацию о прибытии и отъезде своих постояльцев. Единственно разве, что о тех постояльцах, которые платили больше, чем было принято, – именно так и сделал англичанин, – она сообщала по уговору несколько позже, но зато с описанием внешности, положения и национальности.
Так произошло и в случае с недавним английским гостем. Но старуха не стала рассказывать об этих подробностях ни гражданину Мерлену, ни гражданину Тенвилю.
Тем не менее она вручила им листок бумаги, данный ей англичанином с уверениями, что, увидев эту записку, ее ни о чем больше не станут спрашивать.
Тенвиль грубо вырвал листок у нее из рук, но смотреть не стал. Он скомкал бумагу в шарик, однако Мерлен с грубым смехом выхватил шарик у него из рук и, разгладив его на колене, некоторое время изучал.