забыла ее слова. Я не боялась остаться в пролете, но осталась. Это было слишком очевидно. Мне не нужен неуместный свидетель моего провала. От этого только горше.
— Жизнь не обломала? — Червяков растянул губы в улыбке. — Все такая же злюка?
— Почему такая же? — усмехнулась я. — Хуже.
— Где работаешь?
— Не в медицине.
— Заметно. По одежке вижу. У нас столько не заработаешь, хотя я отделением заведую, — без зависти заметил Червяков. — Замужем? Колечка не вижу.
— Нет.
— Я так и думал! — расхохотался Червяков. — Кто тебя возьмет с таким прицепом?
— Прицепом? — Я подняла брови, хотя отлично поняла, что он имеет в виду.
— К такой внешности такой характер…
— А, — перебила я его и пожелала убраться побыстрее. Вон!
— А я женился, — улыбнулся коричневыми зубами Червяков. — Сыну уже четыре года. Такой пацан растет!
— Мм.
— Карточку показать? Она у меня всегда с собой.
Этот болван не понимал, что мне плевать на него, на его женитьбу, на его жену и на его сына, вместе взятых. На всех!
— Вот. — Он протягивал мне фотокарточку.
Мне пришлось взять ее в руки. На ней был щекастый мальчишка, такой же, как и его отец. Не тогда. Сейчас. Мальчишка улыбался белоснежными зубами. Смешной, белозубый, вихрастый мальчишка.
— А вот еще.
Червяков снова пересел ближе ко мне. И я задохнулась «Kenzo». Он листал галерею снимков своего сына в сотовом телефоне, а меня тошнило от запаха «Kenzo». Или от чего-то другого. Не знаю. Точнее, знаю. Со мной сидел счастливый, довольный своей жизнью человек, а меня тошнило от тоски. Черной, страшной, беспросветной тоски. Мое сердце ныло от хронической тоски, а Червяков беззастенчиво пытал, изводил, терзал меня своим нормальным человеческим счастьем.
— А жена? — резко спросила я. — Какая она?
Червяков замялся, полистал снимки в мобильнике и нерешительно протянул мне телефон.
— Это домашний снимок, — смущенно промямлил он.
Его жена была миловидной женщиной с доброй улыбкой. Чего он стыдился? Меня вдруг охватила злость. Я не могу свободно, непринужденно показывать снимки своих родных. Гордиться ими. Любыми. Красивыми или некрасивыми, веселыми или серьезными, здоровыми или калеками. Я ничего не могу! Это мне нужно стыдиться, а не Червякову! Я несчастлива. Я! И за это сегодня должен заплатить Червяков.
— Какая разница? Домашний, не домашний! Тебе так важно чужое мнение, Червяков? — сквозь зубы сказала я. — Что ты мне в рот заглядываешь? Ты не стоишь мизинца твоей жены! Понял? Овца!
Я взяла сумку и встала.
— Старая дева! — с ненавистью произнес Червяков. — Злобная старая дева!
Я села в машину и не смогла завести. У меня тряслись руки. Тогда я уронила голову на руль и заскулила. Тихо. Будто рядом кто-то мог меня услышать. Я привыкла так скулить. Ночью. Чтобы не слышали ни муж, ни дочь. Им не нужно было знать. Это смешно. Не стоит ронять лицо. Не стоит… Да. Не стоит. Я вытерла слезы, завела мотор и поехала домой. К мужу и дочери. С обычным выражением лица. Никаким.
У меня много фотографий дочери до ее шести лет. Я часто их пересматриваю. Тогда мой ребенок был моим. Тогда я могла показывать его фотографии. Кому угодно. Когда угодно. Гордиться. Вот почему смотрю. Никаких других причин нет. А потом только фотографии первоклассницы. Перед первым звонком. Над кнопкой веснушчатого носа лукавые глаза и кудрявая челка с развевающимся от ветра козырьком. И букет астр. Большой сноп разноцветных астр. Каждый цветок на фотографии колючий от лепестков, как подушечка для иголок. Улыбка до ушей маленького, счастливого ребенка и сноп подушечек для иголок в ее руках. Не знаю, почему я всякий раз об этом думаю. Я не люблю астры. Они похожи на цветок, вытравленный на бирюзовой бусине моего мужа. Наверное, он выбросил ее так же, как я. Память нам ни к чему. Зачем я купила этот букет? Не нужно было.
Больше я дочку не фотографировала. Ей не хотелось. Я еще раз сняла ее сотовым телефоном, она расплакалась. Так горестно, будто потеряла что-то очень важное.
— Не надо! — крикнула она.
Я думала, что она об этом забыла, а все повторилось вновь.
— Никогда! — кричала она. — Не смей меня фоткать! Не смей! Слышишь? Не смей!
Она рыдала до истерики. Размазывая бешеный поток слез своими маленькими кулаками. Яростно и беззащитно. Неистово и трогательно. Я поняла: не стоит ее утешать. Будет хуже. И ушла в другую комнату. Сердце разрывалось от самой горькой горечи. Как помочь своему единственному любимому детенышу? Как мне его собой не мучить? Я не знала. Никто не знал… Больше я Маришку не фотографировала. Все. Нельзя.
Наш холдинг не существует в безвоздушном пространстве. В него клином врезалось государство со своими сорока пятью процентами. Это дало государству сеньориальное право мониторинга и контроля со всеми вытекающими последствиями. Я терпеть не могу вытекающие последствия. Их зачинают в нашем министерстве в понедельник, всю неделю вынашивают и рожают кесаревым сечением в пятницу. Головной офис начинает нас долбить, вынь да положь подгузники и распашонки для новорожденного министерского дитяти под грифом «Срочно». Тебя охватывает аморфное чувство неприязни, у которого есть адресат под именем Присоска. Присоской был Барсуков, наш куратор из министерства. У него была идеальная форма зада, подходящая к его креслу, как ключ к замку. Точнее, его зад был идеальной присоской к мишени рудиментарного дартса из кресла. Ходят слухи, что долгожительство Барсукова связано с тем, что он лучше всех знает схему трубопроводов нашей отрасли. Другими словами, Барсуков был высококвалифицированным сталкером со стажем.
— Надо, — сказал Челищев. — Завтра приезжает Барсуков.
— Что ему в субботу неймется? — раздражилась я.
Черт бы побрал псевдотрудоголика Барсукова! Опять носиться весь день без толку.
Челищев развернулся ко мне вместе с креслом и ухватил за талию. Я упала на его колени. Он сопел еще тогда, когда расстегивал мою блузку. Задрал бюстгальтер вверх и прошелся языком по моей груди. По каждой в отдельности. От и до. Налепил на мои груди и соски круги своей вонючей, тягучей слюны.
— Сегодня вечером? — просопел он.
— Нет.
— Ты же меня хочешь.
— Нет. — Я отодрала от себя его руки и встала.
— Что тогда спишь со мной?
— Я полигамна. Болезнь у меня такая. — Я заправила блузку в юбку.
Я не боялась, что кто-то зайдет. С часу до двух во время обеда, было мое время приема. Без посторонних. Под страхом смертной казни для посторонних. Сейчас меня просто раздражал неуемный Барсуков. Кто-то должен был за это получить. Этим «кто-то» оказался Челищев, он первым подвернулся под горячую руку.
В туалете я смыла с себя мезозойскую слюну Челищева. Никак не могла привыкнуть. Я никогда не целовала Челищева в губы. Даже сейчас я передергиваю плечами от отвращения. Женщина не целует мужчину не потому, что боится влюбиться. Это сказки от голливудских «ханни-банни». Женщина не целует мужчину, потому что во рту есть вкусовые сосочки, которых нет больше нигде. Все дело во вкусовых сосочках на языке. Женщина не целует мужчину, потому что у него во рту помойка!
После моей операции «Шок и трепет» Челищев стал деликатнее и осмотрительнее. Он тогда меня испугался. Струсил от моего нелепого блефа. Это было смешно. И это был симптом. Он испугался на всякий случай. Челищев все еще хотел повышения в головной офис. Этот болван не понимал, что лучше быть