Ты отняла у него все – смысл жизни, честь, любимую дочь, славу, счастливую обеспеченную старость, признание людей, радость исполненного долга – ты, в кругу своих ничтожеств и подонков, верно, и не знаешь, что это такое! И – за что? За пощечину отца?! – справедливую! – за его высоту, великодушие, заботу о твоем будущем? Ты торгуешь его кровью, его мужеством, его борьбой с совками за залы, поездки и оркестры, его огненностью! Бог послал тебе его волшебную кровь и его гениальное лицо! – но не его ангельскую душу! Ух, какая ты гадина, раздавить тебя хочется, мразь, я задушу тебя собственными руками!

Я помню – ты говорила – „После Бога сразу папенька“, первый концерт – папочке очки, второй – папочке машину, и половину денег – всегда! Ты, низменная тварь, получаешь за его труд бешеные деньги! Ты должна делиться с ним деньгами и славой, пока он жив, и играть тогда будешь лучше, ты должна вернуться и покаяться публично и дать ему возможность не думать о деньгах! ...Будет очень стыдно и страшно. Он не хочет издавать книгу про тебя, которую написал, он ждет. Если книга выйдет – ты просто не сможешь взглянуть никому в глаза, тебе останется только повеситься. Люди ждут от тебя покаяния, и папа, твой великий, единственный папа».

Я ездила по России, играя концерты в Архангельске, Саратове, Новгороде, Нижнем, Ярославле, Кургане, Петербурге, Москве. Заезжала в Эстонию, где меня помнили девочкой. В одном эстонском замке, где мы с виолончелистом Александром Князевым играли Сонату Франка, слушатели попросили меня играть на бис соло – в их числе были те, кто много лет назад приезжал на мои выступления из глухих деревень.

Вскоре Вера Васильевна поправилась окончательно, и мы приступили к работе.

С чем это можно было бы сравнить? Если с Мариной Вениаминовной мы заложили фундамент и построили дом, то с Верой Васильевной мы его красили и обставляли.

Это была подробная въедливая работа: любой звук, каждый мельчайший изгиб фразы исследовались до последнего предела. Не упускалась ни одна нота, даже зарытая в фактуре по самые уши, – и в ней Вера Васильевна находила смысл и объясняла ее необходимость. По своей привычке я спорила с профессором, требуя аргументов и настаивая на своей точке зрения.

Я не понимаю слепого повиновения авторитету, так же как и копирования – чтобы сценическое высказывание стало убедительным, мне нужно понять, впитать и прожить все самой, ввести в свой эмоциональный контекст. Иначе конечный продукт будет всего лишь безупречной работой педагога, но оставь без него ученика – тот окажется беспомощен. Поэтому прежде чем выполнить пожелания Веры Васильевны, я долго переваривала и усваивала приемы и методы, пока они органично не срастались с моей природой.

Очень много внимания уделялось поэтике, символике, образности автора, его культурному коду – как я уже говорила, поэзия и живопись были неотъемлемыми элементами уроков Горностаевой. Работали над туше – присущей школе Нейгауза вариативностью звукоизвлечения: и «драгоценный камень на черном бархате», и «поющие сирены», и «звук-взгляд из-под полуопущенных ресниц», и звук, «вытекающий из плеча в клавишу и долетающий до последнего ряда». Над тембрами, колористикой. При помощи одного точного выражения Горностаевой удавалось раскрыть характер пьесы.

Особенно беспощадна была она в работе над Шопеном – невозможно трудным при мнимой простоте. Отношения с ним у меня всегда складывались непросто. Шопеновская чувствительность, душевная подвижность у многих мастеров бойкого фортепиано легко оборачивается слащавостью, изысканность – жеманством, романтический темперамент – истеричностью, сдержанная мужественность – брутальной похотью. Удержаться на грани вкуса, достичь настоящего благородного шопеновского звучания, аристократической тонкокостности – возможно, для музыканта это испытание предельного уровня сложности.

С той же требовательностью Горностаева подходила и к работе над Рахманиновым, самым пластичным и «фортепианным» композитором и к тому же одним из лучших пианистов двадцатого века.

Кажется, здесь требуются приемы игры сродни методике филиппинских хилеров, пальцами влезающих в человеческое тело и оперирующих внутренности без скальпеля и зажима. У Рахманинова звук где-то должен входить, как теплый нож в масло или бесшумными веслами в прозрачную гладь озера, бесконечно перетекать из одного в другое. Одна прелюдия – целый океан: гладь, рябь, подводные течения, опасности, рифы. Вся система его кульминаций, долго готовящиеся и отодвигаемые взрывы – что, как не «наука страсти нежной», и вместе с тем квинтэссенция всего русского, если не побояться неприличного выражения – «русской души». Забавно наблюдать потуги многих суемудрых отечественных специалистов по поиску или созданию так называемой национальной идеи – вместо этого сизифова труда слушали бы лучше Рахманинова.

На декабрь была назначена запись сольного диска – на этот раз не заказанного, а спланированного по моей инициативе. К тому времени стало очевидно: сделать что-то самой гораздо проще, чем дожидаться, пока это за тебя сделают другие. Кроме того, быть одновременно заказчиком и исполнителем означает брать на себя двойную ответственность – но и страховать себя от ляпов и помарок, которые с такой легкостью в другой ситуации можно свалить на других.

Но запись пришлось перенести: в начале декабря трагически погибла моя близкая подруга Елена, девушка двадцати шести лет, а через две недели умерла Клавдия Яковлевна, мать Марины, не дожив до столетия трех месяцев. Некоторое время я не могла подходить к роялю. Мне не удавалось издать ничего, кроме ударов и тычков в клавиатуру. Однако после двух переносов откладывать дольше было невозможно, и в той самой церкви Святой Екатерины на Васильевском острове, где шесть лет назад записывалось два японских диска, я начала писать программу из десяти прелюдий Рахманинова, соч. 23 и соч. 32, Восьмой сонаты и «Наваждения» Прокофьева.

В здании было невозможно холодно, играла я ледяными руками, обогреватель, стоявший у ног, отапливал исключительно педаль. Все это, вкупе с моим трагическим настроем, превратило работу в сплошное преодоление.

Монтировали мы со звукорежиссером сразу после новогодних праздников.

Далее дело пошло еще труднее: надо было найти деньги на выпуск альбома. Все свои я потратила на запись и монтаж. Так вышло, что аккурат тогда моя подруга собралась замуж за одного довольно обеспеченного господина, для которого искомая сумма не представляла важности, и он легко предложил мне помощь. Которую я с благодарностью приняла.

Затем мы с фотографом Анатолием Бисинбаевым отправились в известную ему полуразрушенную усадьбу близ Гатчины, где сняли обложку альбома. Дивные ободранные колонны, венский стул и тленный аромат – все было под стать моей идее расположить музыку в порядке постепенного угасания и наконец гибели красоты.

Это был, по большому счету, мой первый серьезный сольный диск.

Наступил 2000 год. Музыкальная общественность принялась чествовать 250-летие со дня смерти Иоганна Себастьяна Баха. С меньшим энтузиазмом вспоминали о 25-летии со дня смерти Шостаковича. (Особенно показательна в этом смысле оговорка: «праздновали такую-то годовщину со дня смерти такого-то». Звучит дико.)

Я далека от нумерологии и вообще в магии почестей по зарубкам на деревьях понимаю мало. Но мне вдруг стало очевидным, что этих двух многое объединяет: ясность полифонической структуры, высшая математика, наконец, именные коды, нотами-буквами зашифрованные в музыке – BACH у Баха и DSCH (Бмитрий SостаковиCH). Что и подвигло к созданию программы, название которой придумал Леня Десятников: BSCH.

Бах и Шостакович написали по нескольку дюжин прелюдий и фуг, но играть их все мне казалось, по крайней мере, самонадеянным. Я поступила проще: маленькие пьесы, закольцованные в циклы, – партиты Баха В-dur, а-moll, е-moll в первом отделении и Двадцать четыре прелюдии для фортепиано Шостаковича во втором – подчеркивали сходство музыкальной структуры, общность мышления.

Если Иоганн Себастьян требует отрешиться от всего земного, «слишком человеческого», говорить с небесами без посредников, то работая над Прелюдиями Шостаковича, этой небольшой разминкой перед грандиозным забегом «Катерины Измайловой», я буквально переносилась в зощенковские рассказы и мариенгофские повести. Мимо шныряли пьяные матросы, дородные деревенские тетки, нэпманы с навязшей

Вы читаете Прощай, грусть
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату