наши друзья – они приехали из Москвы на нескольких машинах. Дворник старается мести так, чтобы пыль летела в нашу сторону, мы отходим, он подстраивается под нас, бормочет что-то неодобрительно-матерное и метет. Первыми нервы не выдерживают у дворника, он пьян. «Скажи мне, – ты тут главный (я в халате, поэтому), – ты после войны
А самый понятный и, наверное, приятный тип больных – интеллигенты. Конечно, разговор с интеллигентом занимает вдвое-втрое больше времени, чем с остальными, конечно, на вопрос «кем работаете?» он ответит, что является членом шести творческих союзов, а если спросить, когда появилась одышка, то услышишь, что в начале восьмидесятых по приглашению Союза композиторов Армении он ездил в дом творчества в Дилижан. Ну что же, я тоже был в Дилижане, и еще я помню его фильм с «Неоконченной» Шуберта, помню, что говорил Мравинский о характере исполнения второй части. После такого разговора можно быть уверенным, что назначения твои интеллигент выполнит. А о том, курит ли он, спрашивать не надо – да, «Беломор».
Что объединяет это множество Россий, что спасает от распада? В худшие минуты думается: только инерция. «Мне пришло в голову, что парадоксальным образом советский строй законсервировал многие недостатки дореволюционной России», – пишет мне бостонский друг. Мы лезем назад в девятнадцатый век, даже орфографически: верните нам твердые знаки, и все у нас будет на «ять». Место наше в семье народов – ученик, который остается на второй год. Он еще доучивается со своими товарищами – до лета, но требований к нему уже предъявлять нельзя. Остальные подлежат обсуждению и, когда надо, осуждению, мы – нет. Сидит себе такой дядька за партой, самый большой в классе, что и о чем он думает? – нет ответа. Сон без значения – такое иногда чувство от нашей истории. Нет вектора, линии. Язык? Ну да, только из-за резкого снижения планки он все больше становится языком дешевки, паразитических
Сказано:
А утром жена или дочь или, например, медсестра похлопают по плечу: «А ты ничего сегодня». В этот раз справился, не ушел в запой. Алкоголь – вот поле нашего сражения. Любовь, ненависть, тяга, отторжение – всё вместе. Попытка сосуществования. Алкоголизм – не живописный, не аскетический, как у Венички, не как недавно в московском метро: «Пожертвуйте десять рублей на развитие отечественного алкоголизма». Никаких традиционных мужских развлечений в больнице – ни футбола по телевизору, ни домино, все это перестало занимать. Мы и признаём, и не признаём власть алкоголя над нами. Алкоголь вездесущ, участвует в судьбах почти каждой семьи. Главная добродетель, как у древних греков, – не святость, а
Запой начинается так: человек напивается до бесчувствия, отключается (именно отключается, а не засыпает, с последующим пробуждением, раскаянием), приходит в себя через два-три-четыре часа, еще пьяный, ищет выпивку, всегда находит, снова выпивает, сколько может (сколько есть), снова отключается и так далее, пока не произойдет насильственного, внешнего, прерывания цикла (забрали в милицию, заперли дома) либо не станет так плохо, что не то что выпить – поднять руку станет невмоготу. Тогда его привозят в больницу и привязывают, чтобы во время приступа белой горячки не выпрыгнул из окна.
Но беда не только в запоях, не во вреде здоровью, не в том, что часть жизни оказывается выключенной, потерянной. Беда в непрерывности диалога с алкоголем, на него тратится
О чем думают мои пациенты? Загадка. Дело не в образованности. Вот он сидит передо мной, слушает и не слушает, я привычно взволнованно говорю про необходимость похудеть, двигаться, принимать таблетки, даже когда станет лучше, а ему хочется одного – чтобы я замолчал и отпустил его восвояси. Иногда рассеянно что-нибудь скажет про инвалидность, попросит справку, я в ответ: кому вы будете ее показывать, апостолу Петру? Он улыбнется, даже если не понял. Что у него в голове? Вероятно, то же, что у меня, когда я сижу в каких-нибудь электросетях и мне выговаривают за неуплату: ничего не понимаю в тарифах и пенях и почему платить надо до двадцать пятого, и только хочу скорее на волю. Тут речь идет об электричестве, там о жизни, но понять человека можно. Никогда не было у меня такой интересной работы.
А начиналось все так: два с половиной года назад поздним сереньким апрельским утром я подъезжал к нашему городу. Со мной был чемоданчик с эхокардиографом и множеством медицинских мелочей. Десятки, сотни раз я ездил этой дорогой, но такого ликования доселе не испытывал. Грустная красота ранней весны, бедные деревянные и богатые кирпичные дома, даже разбитая скользкая дорога – все радовало. Хотелось крикнуть: «Граждане, подставляйте сердца!» Первичной радости от врачевания я прежде не знал: оно всегда имело какую-то еще цель – научиться, понравиться профессору, защитить диссертацию, найти материал для книги.
Мои новые сотрудники приняли меня дружелюбно. Кабинет я получил скромный, но отдельный. Дали кушетку, два стула и стол с одной ногой. Остальные ноги отвалились сами, а эта приросла, пришлось взять у слесаря топор и ее ампутировать. Ободранные стены я закрыл припасенными шпаргалками с дозами лекарств и ценами на них, на самую большую дыру налепил политическую карту мира. Медсестра робко спросила, не полезнее ли будет карта района (конечно, она была права), я заносчиво ответил, что искал карту звездного неба, ибо таковы мои притязания, да вот не нашел.
Консультантам в первую очередь показывают
Потом целый день работал, а под вечер зашли хирурги: «Ты с ума сошел так вкалывать! У нас даже таджики-гастарбайтеры столько не работают». И мы отправились отмечать мой первый рабочий день. «Сейчас только узнаем, не дежурит ли областное ГАИ», – сказали хирурги и куда-то позвонили. «Поезжайте спокойно, доктора», – заверили нас с того конца провода. Я попросил поделиться секретным номером. «Запоминай, – ответили хирурги, – ноль два».
Больше больным я денег не давал, а Анна Григорьевна явилась ко мне через год – попрощаться, брат забирал ее в Симферополь, и вернула сто пятьдесят рублей.
Шумите, вешние дубравы, / Расти, трава! цвети, сирень! / Виновных нет, все люди правы / В такой