Шувалова до Мурина, от Пороховых до Веселого поселка, Лигово, Юго-Запад, Ульянка, Дачное, Купчино. Когда-то они назывались 'спальными', в каждом обитало до полумиллиона народу. Теперь их именовали 'собачьими': по мере ухода людей в них разводилось все больше бездомных собак. В конце концов собак переловили и извели, а название осталось.

'Церера' скатилась с моста и втянулась в поток транспорта, чинно двигавшийся по Каменноостровскому проспекту. Здесь уже действовала навигационная система 'Центр', которая вела каждую машину по заявленному маршруту.

С самых первых метров проспекта можно было почувствовать, что теперь мы действительно оказались в городе: то слева, то справа запрыгали, отделяясь от фасадов зданий, пестрые голографические рекламы. Они были рассчитаны на автомобилистов и короткими ударами били в подсознание. Навстречу тем, кто двигался по тротуару пешком, выскакивали рекламы более медленные, для осмысленного восприятия.

Когда-то один мой знакомый открыл, что в диапазоне скоростей свыше десяти километров в час и меньше тридцати вся эта чушь вообще не действует, и стал прорываться сквозь рекламные джунгли на велосипеде. Но потом велосипеды, как и любые средства передвижения, которые нельзя оснастить автонавигаторами, в центральной части города запретили.

У меня Каменноостровский проспект вызывал мрачные воспоминания. В моей памяти он связался навсегда с расположенной у здешних Пяти углов больницей медицинского университета. Сорок пять лет назад, летом 2040-го, в ней умер дед Виталий…

…'Скорую помощь' тогда я вызвал к нему с трудом. Едва заслышав про его возраст и пенсионный страховой полис, диспетчеры огрызались: 'В поликлинику!' – и бросали трубку. Не помню, сколько раз я им звонил. Не помню, что я им кричал. Наконец, явилась бригада и увезла его в больницу, а я примчался туда следом. Ко мне вышел врач – полный, в белом халате и белой шапочке, с обвислыми, как складки теста, белыми щеками, похожий на сонного повара.

– Обширный инфаркт, – сказал врач. – Он без сознания. Пока мы его подключили к аппаратуре – искусственное кровообращение, вентиляция легких, но скоро придется отключить.

– Почему? – тупо спросил я.

Врач слегка пожал круглыми плечами:

– Ему девяносто два года и у него полис пенсионера.

– Не отключайте, я все оплачу!

Белый врач смотрел на меня без всякого интереса. Мне было двадцать лет, а выглядел я еще моложе.

– У меня есть деньги! – я вытащил кредитную карточку.

Врач покосился на нее, и впервые в его сонных глазах отразилось нечто, похожее на сочувствие. Это была карточка государственного кредита на высшее образование. Я только что закончил третий курс, мне оставалось учиться еще три года, а потом десять лет я должен был выплачивать свой долг, возвращая его государству с процентами. Карточка служила только для расчетов за обучение, но в исключительных случаях ей дозволялось оплачивать экстренные медицинские услуги.

– Да вы хоть представляете, сколько стоит каждый час работы такой аппаратуры?

– Не отключайте!

– Его все равно уже не спасти, а вам надо жить, учиться.

– Не отключайте, я буду платить!

Врач снова пожал своими полными плечами, колыхнулись его мучнистые щеки. Он повернулся и ушел.

Эта сцена повторялась потом ежедневно в течение целой недели. Менялись только дежурные врачи.

– Мы подсоединили его еще и к искусственной почке, – говорил очередной врач. – Теперь каждый час будет стоить на сорок процентов дороже. Вашей карточки надолго не хватит.

– Не отключайте, я буду платить!

И на следующий день, и через день, когда я снова и снова обреченно приходил в больницу, меня убеждали:

– Послушайте, он фактически давно уже мертв, вы бессмысленно губите свое будущее. Остановитесь.

– Нет, – твердил я, – нет, нет!

Один-единственный раз мне дали взглянуть на деда с порога реанимационной палаты. Среди мигающих огоньками приборов, среди сплетения разноцветных трубок и проводов я увидел только его неживое, глянцево-желтое лицо с плотно закрытыми и словно вдавленными в череп глазами. Врачи думали, будто я не понимаю, что дед уже ушел от меня. Но я понял это сразу, в первый день, в первый час беды. Просто я сам все никак не мог уйти от него. Может быть, пока в его высохшем теле теплилась хоть бессознательная жизнь, мне еще казалось, что я не один на свете? Или я пытался так искупить хоть часть вины за прежние страдания, которые по своей мальчишеской дурости ему причинил?…

А накануне, перед тем как это случилось, мы с дедом часто говорили о бессмертии. Он уже угасал, приступы сердечной боли шли один за другим. Он глотал таблетки и с трудом передвигался по квартире. Давно бы следовало сделать ему шунтирование или даже пересадку клонированного сердца, они давали хоть какую-то надежду. Но мы и думать не могли о таких операциях, у нас не было денег. Моя студенческая карточка здесь была бесполезна: шунтирование и пересадка сердца считались плановыми услугами, а не экстренными, и вольностей со своими кредитами российское демократическое государство не допускало. При этом мы знали, что на Западе после победы в Контрацептивной войне клонинговая медицина стала общедоступной. И там уже начиналась эра генной профилактики, более дешевой и куда более эффективной в продлении жизни.

– Ты успеешь, Виталька, – морщась и потирая левую сторону груди, говорил дед. – Еще лет пятнадцать-двадцать, освоят они у себя эту генную трихомудию и России с барского плеча ее сбросят. Раз уж не стали нас кастрировать и собираются с нами на одной планете жить. Ты будешь еще молодой.

– Может быть, и ты успеешь? – говорил я. – Вместе поживем, без всяких болезней.

Прищуриваясь, он отрицательно качал головой:

– Нет, мне не успеть… А жалко. Не хочется тебя одного оставлять. Боязно.

– За меня?

– А за кого же еще!

Он тяжело дышал, его пожелтевшее, осунувшееся лицо с выступившими скулами и провалившимися щеками, лысый череп и тонкая морщинистая шея были покрыты каплями пота. Он говорил с трудом:

– Знаешь, какой вопрос на свете самый глупый? О смысле человеческой жизни. Почему самый глупый? Да потому, что его все время задают и задают, хотя ответ всем известен. И, как ни вывертывай, о чем еще ни спрашивай – о цели прогресса, о смысле цивилизации, – все равно в ответе то же самое… Философы, которые над этими вопросами веками копья ломали и кричали, что они неразрешимы, либо сами дураки, либо нарочно публику дурили, чтобы пропитание заработать.

– Так уж и дурили? – сомневался я.

Дед устало махал рукой:

– Вся философия, все теории – одно шарлатанство. Обман, словоблудие! На деле все просто… Вот есть дробь: шесть разделить на три – равняется двум. Ясно, понятно. А любая философия – это грома-адная дробь, в числителе и в знаменателе миллионы с миллиардами складываются, вычитаются, перемножаются. А ты – решись, сложи-ка да перемножь все вверху и внизу, упрости. И получится у тебя то же самое: шесть разделить на три – равняется двум!… И стоит любому нормальному человеку над вечными вопросами хоть раз своей собственной башкой задуматься, он к тому очевидному ответу неизбежно придет.

Я слушал его молча. Я понимал, что это – прощание.

– Бессмертие, – кряхтел дед, – вот тебе ответ единственный. Вся история к нему и только к нему стремилась… Чем выделился человек из всех живых существ? Разумом? А где мерка разума, где граница, чтобы сказать: до сих пор – животные, а дальше – люди? Да вот он, рубеж: че ловек – единственное существо, которое сознает неизбежность своей смерти!… Понимаешь? Брось камень в кошку, она увернется и убежит. В ворону и бросить не успеешь: едва замахнешься, она взлетит с ветки. А человека – в отличие от зверей – инстинкт самосохранения заставляет не только от видимых опасностей защищаться, но и от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату