— Я посмотрю дома. Я хочу сказать, что мы, конечно, сговоримся.
Анри Ришар хмурится. Он не хотел бы быть неверно понятым. Он руководится исключительно интересами национального движения. Притом в наше время смешны и вредны и даже преступны таинственности. Честные люди борются с открытым забралом. Только поэтому он готов передать серьёзной газете те печатные документы, которыми он располагает. Но не больше! Возможно, что он, Ришар, знает очень многое, но не в его правилах изменять слову, некогда, пусть по наивности и неведению, данному людям, среди которых, к его большой скорби, — да, скорби! — оказались… (см. выше). К тому же есть некоторые затруднения чисто этического порядка. В своё время, нуждаясь в деньгах, он взял небольшую сумму в так называемой братской кассе взаимопомощи и ещё не успел отдать Очень неприятно, так как это его связывает. Но скоро он надеется расплатиться и тогда будет чувствовать себя свободнее от обязательств.
Марианна растрогана благородством молодого человека. Ей в своё время также приходилось нуждаться и прибегать к чужой помощи. Уж она-то это отлично понимает! Но как может мосье Ришар думать, что орган печати, служащий исключительно национальным интересам, не войдет в его затруднительное положение и не освободит его посильно от досадных обязательств, если, конечно, сумма…
О, это совершенный пустяк! Анри Ришар не имеет причин скрывать сумму братского долга, — и глаза Марианны медленно, но окончательно выкатываются из глазных впадин и повисают на трёхцветных ниточках. Марианна подозревала, что эти люди умеют закупать попавшихся в их сети, но все же не ожидала такой щедрости. Тысячные гонорары газете не под силу! Конечно, если бы производить погашение долга по частям, то есть теперь же распорядиться «Бюллетенем» и другими сведениями в интересах национальных, а самую уплату производить по мере использования материала…
После рыбы они едят телятину-соте, после телятины сладкое вроде крема. Вторая бутылка бордо облегчает беседу, сближает людей, и за кофе с ликёром Марианна просто говорит:
— Ну, четыреста франков — и кончено!
Ришар глубоко возмущён:
— Mon eher monsieur, вы принимаете меня за мелкого разносчика.
— О, что за слова! Вы, Ришар, умный человек и, конечно, понимаете, что большего ваш материал не стоит. Да у нас и средств таких нет.
— Тогда оставим этот разговор.
— Вот это — напрасно! Слишком много сказано, чтобы оставлять. Настолько много, что будь, например, на моем месте человек непорядочный, он бы просто завтра же опубликовал свой разговор с братом Анри Ришаром, продавцом секретных масонских документов; материальчик для газеты подходящий, особенно если интервью написано опытным пером. Я, конечно, шучу, мосье! И не только шучу, а попросту сдаюсь. Итак — сотню накидываю, но ни сантима больше. Иначе говоря — четыреста пятьдесят.
— Позвольте, вы говорили четыреста? Значит — пятьсот?
— Раз говорил, значит, так и есть — пятьсот франков.
Анри Ришар не юноша, но все же он достаточно молод, чтобы интересам личным предпочитать интересы нации. Он пожимает плечами и небрежно спрашивает:
— Конечно — сейчас?
Марианну прямо даже удивляет такой вопрос. Марианна вынимает бумажник и столь же небрежным тоном отвечает:
— Кажется, полсотни не хватит, я на такую сумму не рассчитывала, но об этом пустяке не беспокойтесь, за мной не пропадет.
Заметив, однако, возмущённое движение собеседника, добавляет с поспешностью:
— А впрочем, вот ещё бумажка, в другом отделении. Сейчас мы попросим счёт, — и деловые расходы пополам. Кстати — давайте-ка сюда ваш материалишко! Видите — заплатил не глядя. Dites, mon vieux[100], а не раздобудете ли вы какой-нибудь такой, знаете, любопытной братской корреспонденции, ну, понимаете, любовных письмишек, чего-нибудь такого, поострее?..
Егор Егорович жестоко простужен, кашляет, как овца, и сосет лепёшки, данные ему Руселем. Лепёшки изобретены самим достопочтенным братом, который глубоко убеждён в их целебности. Вкус лепёшек ароматом напоминает ту необъяснимую жидкость, которою поливают цементные полы парижского метро, причём служащий несет архаический сосуд с дырочками и пытается не замочить себе ног. Служащий сам смущён и недоволен, а все присутствующие испытывают щемящую тоску, пока подошедший поезд их не увозит. Долго после этого людей преследует подозрительный конфетный запах, и их не утешает сознание того, что образовавшаяся грязца очень важна для дезинфекции. Другое качество лепёшек Руселя любопытно в медицинском отношении: от них язык, нёбо, гортань и десны потерпевшего обволакиваются жидкой резиной, препятствующей функции речи, так что Егор Егорович на сочувственные вопросы принуждён объяснять, что ему «неошка незороица».
Такая связанность голосовых органов помогает иностранцу быть сдержанным в суждениях, когда речь заходит о событиях в стране, гостеприимством которой он пользуется. Покупайте лепёшки Руселя, два франка пятьдесят сантимов в оригинальной упаковке! Егор Егорович разевает, рот, но его язык прилипает к гортани. Таким образом, ему остается выслушивать мнения полноправных граждан, не потребляющих лепёшек. Мнения этих граждан, однако, расходятся. В то время, как одни считают лучшей мерой для спасения нации — закрытие объединений левого толка, другие думают, что ликвидация лиг правого крыла достигла бы лучших результатов. Начавшись на улице, вопрос переносится в вечно строящийся храм Соломона, куда, по мысли строителя, не должны проникать предрассудки и страсти мира непосвящённых. Это в особенности волнует Егора Егоровича, который, с усилием отдирая язык от распухшего нёба и чувствуя повышение своей и чужой температуры, спрашивает себя и других: «Ах же тах»? Ему хорошо известно, что политические споры не должны допускаться в масонских ложах и что взаимная терпимость обязательна в братских отношениях. И он мучительно ожидает, когда же наконец молоток агента страхования призовет к порядку увлёкшихся профанскими делами ораторов. Обиднее всего, что нет брата Жакмена, блюстителя великих традиций, с мнением которого все считаются; брат Жакмен очень болен.
Но, может быть, Егор Егорович не прав: не могут не отзываться на вопросы дня живые люди и не могут не влагать в это мирских страстей? Не их ли отечество в опасности, не ему ли грозит приход тех дельцов с узкими лбами, крепкими подбородками, шерстью на груди и палкой в руках, о которых говорил Лоллий Романович? И Егор Егорович, переполнившись сомнениями, усиленными его крайне болезненным состоянием, берет из коробочки новую лепёшку. Видя это, аптекарь ему одобрительно кивает.
Из внимания к простуде Егора Егоровича мы излагаем его сомнения спокойными словами. В действительности дело (и простуда) гораздо серьёзнее, и воистину вместе с телом страдает душа вольного каменщика, уже успевшего сродниться с мыслью о святости строительной мастерской. И пришли в Иерусалим, и Иисус, вошел в храм, начал выгонять продающих и покупающих в храме, и столы меновщиков и скамьи продающих голубей опрокинул и не позволял, чтобы кто пронёс через храм какую-либо вещь. И учил их, говоря: не написано ли — дом мой домом молитвы наречётся для всех народов; а вы сделали его вертепом разбойников! — Ну, что же, Егор Егорович, вас вот только пеленой обтереть — и прямо в святые! Заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибёт. «Да я что же, я не осуждаю», — хочет воскликнуть вольный каменщик, но гортань его слиплась, и дело кончается кашлем в платок, который он держит наготове. Сидел бы дома и пил чай с лимоном. После нескольких кха-кха в стороне раздается тррр, и громкоговоритель выпаливает потрясающим стены басом: «Социальная значимость любой общественной организации, будь то первобытная ячейка, клан или разветвлённая профессиональная классовая группа…» — но кто-то повёртывает кнопку, и новое шипение заканчивается оркестром балалаек. Никогда ещё не было в Храме ничего подобного! Егор Егорович тем же платком, в который кашлял, вытирает выступивший на лбу пот:-«Кажется, у меня лёгкий жарок!» — Се стою у двери и стучу. Если кто услышит голос мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со мной. Привратник смотрит в глазок и, приоткрыв дверь, впускает опоздавшего к началу заседания брата Дюверже, который, проделав все, что в таких случаях полагается, усаживается рядом с Егором Егоровичем. Внезапно все успокаивается, и голос докладчика продолжает бубнить о необходимости роспуска фашистских лиг. После того, что произошло на площади Согласия, когда горел автобус, Егор Егорович вполне понимает чувства оратора, но ему не ясно,