«Один живешь и один умрешь», – вспоминается Федерико старинная кастильская поговорка.
Но разве человек приговорен к одиночеству? Разве не во власти его – продолжить и пережить себя в других людях, в народе, из века в век побеждающем смерть?
И снова мысль его обращается к театральным подмосткам – туда, где поэзия, поднимаясь из книг, становится общим людским достоянием, где слово превращается в действие. От «Плача по Игнасио Санчесу Мехиасу» он переходит к почти законченной «Иерме», к трагедии, говорящей не о смерти, но о бессмертии.
Последние сцены трагедии Федерико набрасывает уже осенью, в Мадриде, запершись у себя в комнате, куда имеет доступ только его сестра Исабель, взявшая на себя попечение о брате. Он выключил телефон, не заглядывает в газеты, и когда хмурым октябрьским утром небо за окном словно лопается с оглушительным треском, Федерико только досадливо морщится: опять эти учебные стрельбы в гвардейских казармах по соседству! Но вдруг соображает, что он не на Тополином холме, а на улице Алькала, где нет никаких казарм... и тут же слышит, как что-то звякнуло, как негромко ахнула Исабель... Выбежав на кухню, он видит аккуратную дырочку в оконном стекле, видит сестру, прижавшуюся к стене, и еще одну черную дырочку в штукатурке, в нескольких сантиметрах от ее головы.
Час спустя в мастерской архитектора Луиса Лакаса друзья наперебой рассказывают Федерико о событиях последних дней. 4 октября правительство вышло в отставку, и радикал Лерус сформировал новый кабинет, куда вошли три откровенных реакционера, три заклятых врага республики. Социалисты в ответ на это призвали рабочих ко всеобщей стачке и к вооруженному восстанию. По всей Испании начались забастовки. Однако новое правительство приняло свои меры. В Мадриде все стратегические пункты заблаговременно заняты войсками. Самые меткие стрелки из гражданских гвардейцев размещены на балконах и крышах домов с правом стрелять без предупреждения – вот откуда шальная пуля, залетевшая в квартиру Федерико.
Следующие дни приносят еще худшие вести. Стачка рабочих столицы задушена. Идут аресты. Схвачены вожди социалистической партии – Ларго Кабальеро, Прието, Негрин и другие, скрывавшиеся в студии художника Луиса Кинтанильи. Подавлены вооруженные выступления в Басконии, в Леоне. Капитулировала Барселона. Не сдаются только астурийские горняки.
О том, что происходит в Астурии, судить можно лишь с трудом – по слухам, по рассказам людей, приехавших из Овьедо, по яростной брани правых газет. Но ясно, что там рабочие – социалисты, анархисты, коммунисты – действуют сообща. Они создали Красную гвардию, захватили арсеналы и военные заводы, провозгласили рабоче-крестьянскую власть и подняли над Овьедо красный флаг. Армия ничего не может с ними поделать, поговаривают, что даже солдаты открыто сочувствуют восставшим.
И тут в разговорах всплывает имя, которое Федерико уже слышал когда-то. Кто он такой, этот генерал Франко? Всего-навсего советник военного министерства, однако его называют невидимым диктатором Испании. Именно он предложил бросить на расправу с Астурией Иностранный легион и марокканские войска, а также использовать против рабочих танки и авиацию. Даже в военном министерстве кое-кто был шокирован: прибегнуть к помощи марокканцев против своего народа – такое только в древних хрониках встретишь! Но Лерус принимает предложение с благодарностью. Иностранный легион и два марокканских батальона, спешно доставленных из Африки, с ходу вступают в бой; самолеты бомбят беззащитные шахтерские поселки.
Проходит неделя, другая... Все победней становится тон официальных реляций; газета «ABC» открывает сбор пожертвований в пользу гражданских гвардейцев. В газетах не пишут о зверствах карателей, о сотнях расстрелянных без суда, о женщинах, которых замучили до смерти, требуя выдать, где скрываются их мужья. Но знают об этом все, только одни молчат, а другие говорят – с ужасом, с яростью, с горьким стыдом.
До пьес ли теперь? «Зачем я пишу?» – спрашивает себя Федерико и все-таки пишет, дописывает свою трагедию. Дописывает, потому что не может иначе, как не может женщина не разрешиться от бремени, когда настает ее час, хотя бы земля разверзлась у нее под ногами. Дописывает, потому что в глубине души знает: это тоже борьба, его борьба, и не за себя одного – за всех. «Работать, наперекор всему работать!» – чьи это слова, чей тонкий, срывающийся голос звучит у него в ушах?
Поздно ночью телефонный звонок поднимает с постели Маргариту Ксиргу. Узнав Федерико, актриса ледяным тоном осведомляется, что случилось, – она до сих пор не может забыть обиду, которую он ей нанес, отдав «Кровавую свадьбу» Хосефине Диас де Артигас. Но Федерико ничего не замечает: он хотел бы прочитать ей только что законченную пьесу. Ну что ж, Маргарита будет рада видеть его у себя завтра утром. Утром? Нет, это невозможно! До утра еще несколько часов, а он должен с ней поделиться немедля, сейчас.
И вот уже он, проглотив чуть не залпом чашечку крепчайшего кофе, который во всем Мадриде никто так не приготовит, как Маргарита Ксиргу, усаживается перед хозяйкой и расправляет на коленях пачку листков. Комната наполняется людьми:
Иерма.
Хуан.
Молодой пастух Виктор – будь Иерма его женою, все было б иначе!
Но она замужем за Хуаном, и только в нем ее спасение. Ибо честь, не позволяющая ей уступить тайному влечению к Виктору, честь для Иермы – совсем не то, что для ее мужа, не «тяжесть, которую несут все», не закон, навязанный извне и соблюдаемый из страха перед людским осуждением. Ее честь – это ее собственная жажда цельности, чистоты, правды, потребность жить, не изменяя себе и людям. Эта жажда не находится в противоречии с жаждой материнства, сжигающей Иерму, – напротив, у обеих общий источник: вера в добро, в смысл жизни, в то, что нами не все кончается. Трагический конфликт развертывается не в душе героини, но между Иермой и духовно измельчавшими людьми, изверившимися во всем, кроме своей сегодняшней собственности, сиюминутного наслаждения. Среди этих людишек она как Гулливер среди лилипутов. Дочь древнего, патриархального мира, она все-таки неизмеримо ближе будущему, чем они, потому хотя бы, что верит в будущее, живет им, тянется к нему через их головы.
Окружает Иерму не старый патриархальный мир и не песенный мир «Кровавой свадьбы», а современная испанская деревня, увиденная без бытовых подробностей – крупно, обобщенно. Древняя, язычески- чувственная поэзия существует и здесь, ею пронизана жизнь крестьян, сочувствующих тоске Иермы по ребенку, презирающих ее бесплодного мужа. Даже те из соседок, которые с наивной жестокостью потешаются над ее бездетностью, роднее Иерме, чем сестры мужа – старые девы, святоши, приставленные к ней Хуаном.
Однако власть новых, проникших и в эту жизнь отношений сказывается в том, что здесь уже нет гармонии плоти и духа, что дух здесь как бы унижен плотью, а любовь исчерпывается чувственностью. Приходя в столкновение с господствующими нормами, такая любовь без колебаний пускается на обман. В конце концов тело получает свое, но победа обесценена ложью.
Если бы Иерма вступила на этот путь (право, можно подумать, что даже Хуан посмотрел бы сквозь пальцы на нарушение супружеской верности, лишь бы никто не узнал) или если б она примирилась со своей бездетностью – ее бы поняли. Но она бунтует, не желая ни поступиться своей честью, ни отказаться от материнства, – вот что вызывает у окружающих недоумение, недоверие, глухую враждебность.
Маргарита слушает молча, утонув в кресле, не поднимая глаз даже тогда, когда Федерико на пять голосов читает сцену, где соседки судачат, сплетничают и распевают, стирая в ручье белье и колотя его о камни. Только в конце второго действия она останавливает его. Не хочет ли Федерико еще раз – вместе с ней – пройти этот диалог? Не задумываясь, он протягивает ей листки, но Маргарита отводит его руку – она помнит и так.
– Почему ты уходишь отсюда? – голосом Иермы спрашивает она Виктора, пришедшего прощаться навсегда, и в голосе том – тоска человека, за которым захлопываются двери тюрьмы. – Здесь все тебя любят...
– Я жил честно, – уклончиво отвечает Федерико за Виктора.
Пауза. Маргарита молчит в своем кресле, но Федерико слышит ее беззвучный вопль.
– Ты жил честно, – повторяет она наконец. – Однажды, когда ты был еще подпаском, ты взял меня на