того, чем я за него неизменно расплачиваюсь. Иногда оно приходит позже, иногда раньше, но ни разу мне ещё не удавалось достичь гор. Однажды подошёл почти вплотную. Странный случай, кстати – тогда я сильно болел, от кашля просто лёгкие разрывались. Сразу после того, как я бросился в море, хотел… да нет, не утопиться. Не даст она мне утопиться. Хотел вплавь добраться до людей. Разумеется, птички-сестрички вытащили меня, но к тому времени я успел основательно нахлебаться ледяной воды. Провалялся с лихорадкой недели две. А потом, едва смог подняться, ушёл. И, надо же, выдержал как никогда долго. Но всё равно – не до гор.
Я никогда не выдерживаю до гор.
Я никогда не могу уйти.
Потому что рано или поздно, как бы я ни спешил, как бы ни держался, у меня на ладонях открываются стигматы.
Я останавливаюсь, круто оборачиваюсь, вскидываю голову. Они уже тут… Милые-милые птички- сестрички… Мизариэль и Патоэль, сволочные твари, чья внешность и нрав полностью отображают натуру их создательницы. Полуженщины-полуптицы, с человеческими лицами, с торсом и руками первобытных людей, с мощными обвислым крыльями за накачанными плечами. У них очень милые улыбки. Они всегда улыбаются. Когда тебя хватают за шкирку и пихают мордой в твоё собственное дерьмо, конечно, гораздо приятнее видеть на лице того, кто тебя унижает, ласковую и дружелюбную улыбку. Нет, правда. Они очень меня любят. Нерина очень меня любит. Просто любовь у них такая же, как они сами.
Зимняя Агония… Красиво, да?
Мизариэль и Патоэль парят надо мной, пока ещё вдалеке: ведь я прошёл совсем мало. А они никогда не торопятся. Они дождутся, пока ладони у меня треснут ровно по линии жизни, изрыгая тёплую яркую кровь, они двинутся по алым следам, которые я оставлю на твёрдой серой земле. Они будут лететь, паря надо мной неспешно, задумчиво, словно стервятники, пока я не упаду без сознания, вконец обессилев от потери крови, а потом возьмут меня своими сильными мускулистыми руками и отнесут к нашей повелительнице – обратно. Она наложит заживляющее заклятье на мои раны, споёт мне песню про лорда Рэндала и вытрет мои взмокшие от пота виски.
Потом я отдохну немного. И всё повторится сначала.
И сначала.
И сначала.
Так хочется добавить: до самой смерти, но смерти здесь нет. Одна только агония.
Если задуматься, это очень удобно. Мне кажется, она давно придумала этот способ – задолго до того, как корабль, на котором я плыл, прибило бурей к её берегам. Она убила всех, кроме меня. Чем-то я ей понравился. И никогда, ни одной минуты я не думал, что мне повезло – даже в самом начале. Её дружелюбие и любезность меня не обманули. Я сбежал в тот же день и, помню, страшно удивлялся, что за мной не было погони. Только эти птицы, не пытавшиеся напасть – просто спокойно парившие чуть в стороне, пока я, задыхаясь, мчался по скалистой пустоши к морю… В тот раз я прошёл совсем немного. Никогда мне не забыть ужаса, который охватил меня, когда из моих ладоней начала сочиться кровь – сама по себе… Я застыл, глядя на истекающие кровью руки, а птички-сестрички уже были рядышком, ласковые, улыбчивые: ну, нагулялся? Они отвели меня обратно; я был так шокирован, что и не думал сопротивляться. А кровотечение прекратилось, лишь только я ступил в замковые ворота. Теперь оно прекращается совсем быстро – иногда птички даже не успевают приземлиться, а я уже знаю: она опять победила.
Рэндал, опять?!
Опять.
И опять, и опять – я иду по серой пустоши, сначала глядя прямо перед собой, потом низко пригнув голову под порывами ветра, тянущего с гор. Я затылком чувствую их жёлтые глаза без зрачков, их ядовито-простодушные улыбки. О чём они говорят, когда остаются одни? Им-то это ещё не надоело? Им хоть что-нибудь в мире может надоесть? Их хотя бы двое… Попросить, что ли, Нерину вылепить мне из тумана брата-близнеца? А впрочем, было уже. Она быстро начинает ревновать, а меня бесит её ревность. Фантом всё равно умрёт страшной нарисованной смертью в камере пыток, я напьюсь со стариной Патриком, а она меня высечет. По причинным местам. А потом будет плакать, жалеть, говорить: бедный мой, бедный…
Стоп, что это я?! Я не вернусь! Надо думать так:
Я останавливаюсь снова, снова оборачиваюсь: птички уже ближе, а прошёл я даже больше, чем думал. Горы, правда, ещё далеко, но силуэт замковой стены уже подёрнулся сумраком. На таком расстоянии иллюзия не действует, во всяком случае, полностью, и я вижу Зимнюю Агонию такой, какова она на самом деле: заброшенный заплесневевший склеп, населённый разложившимися трупами. Здесь это не так пугает. Как ни крути, лучше быть на таком от неё расстоянии. Никак не ближе. Вырыть тут землянку, что ли?
Я чувствую влагу в ладонях. Уже?! Ах, нет, это только пот… пока. Ну да, в самом деле. Землянка – это не то… Это конура для любимой собачки. Это не свобода. Свобода дальше. Ещё немного дальше. Там, где я начинаю почти верить: я смог… на этот раз я смог …
На этот раз я смог пройти столько же, сколько проходил обычно в последние несколько лет. Примерно треть расстояния до хребта. Один раз глотнул пронзительного, обжигающего горного воздуха. Стало холодно, свежо. Птички сохраняли дистанцию, но такая тактичность с их стороны была излишней.
Я поворачиваюсь лицом к замку, сажусь на землю, вытираю ладони о камни, не сводя взгляда с подёрнутого дымкой силуэта моей далёкой тюрьмы. Камни быстро становятся красными, ладони – грязными. От заражения крови я тоже не умру; пробовал. Я никогда не умру.
Я
Мысль я закончить не успеваю: Мизариэль и Патоэль плавно пикируют на землю, пригибаются в прыжке, распрямляют стройные спины, идут ко мне, улыбаются. Прогулка окончена. Теперь, мальчик, умыться, и – спать…
Спать…
Может, мне стало бы легче, если бы я сумел убить кого-нибудь из них. Но я и этого не могу.
– Что так по-оздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…
Голова раскалывается. Всегда она раскалывается, словно с перепоя. Тело подрагивает от иссушающей, испепеляющей слабости. Нет сил даже руку поднять, а уж тем более сказать: «Заткнись». Но придётся. Долго я этого не выдержу.
– Что так по-оздно вернулся, о мой паладин…
«За… за-мол-чи-же».
– Я охо-отился, мать, постели мне постель, я уста-ал на охоте и креп-ко ус-ну-у…
– Заткнись же ты! – кричу я, стиснув веки: плотно-плотно, чтобы ни одни луч проклятого мёртвого солнца, которого даже нет, не просочился сквозь этот заслон и не сжёг мне глаза.
Что-то мягкое касается моего лба. Батист. Уже успевший вымокнуть насквозь. Я осторожно прижимаю подрагивающие от усталости пальцы к ладоням, нащупываю вечно живые, вечно свежие шрамы, уже много лет заменяющие мне линию жизни. Не больно. Но пока ещё холодно. Нехорошо мне что-то…
Пока меня тошнит, Нерина заботливо придерживает мою голову. Потом помогает лечь, оправляет задравшееся одеяло, поднимает с пола золочёный таз, придерживая его перед собой, как прачки держат корзины с бельём. Только на моей Рин зелёная парча, а не выцветший хлопок, и в руках у неё золото, а не пенька. Правда, в ёмкости отнюдь не пахнущее морозной свежестью бельё. Очень символично, кстати: парча и золочёный таз с блевотиной. Чертовски символично.
– Почему ты так не любишь эту песню?
– Она у меня уже в печёнках сидит!
– Мне кажется, очень подходит.
– Иди ты…
Она заливается грудным смехом, очень сексуальным. Первое время мне даже нравился этот смех. Разговоры у нас всегда одни и те же: из года в год. Почти ритуал: ничего не меняется. Наверное, это бесит