самый миг, когда полыхающий снаряд упал перед ними и покатился по земле там, где они только что стояли. Карл видел, как отчаянно борется Луи с Жуанвилем, пытаясь встать и, вероятно, продолжить служить живой мишенью для сарацин. Но Жуанвиль крепко прижал его к земле и рявкнул ему что-то с такой яростью, что поразил, кажется, даже самого короля, явно не ожидавшего столь грубого обхождения от своего наипокорнейшего слуги. Карл расслышал только: «…раз уж вам жизнь не дорога!» — хотя много бы дал за то, чтобы знать в подробностях, что же сказал тогда Жуанвиль его брату. Впрочем, слова имели явно не столь большое значение, как грубость, — Луи притих и даже позволил Жуанвилю оттащить себя прочь от канала, под защиту уцелевшей шато. Карл шагнул им навстречу, подхватывая короля с другой стороны и подставляя ему плечо. Луи еле шел, с трудом переступая ногами: похоже, его оглушило снарядом, пролетевшим совсем близко.
— Надо… защищать… — задыхаясь, проговорил он, когда Карл с Жуанвилем усадили его на землю. — Если… они… сожгут орудия… мы не сможем…
Его прерывающийся голос был заглушен грохотом нового снаряда, врезавшегося на сей раз в шато, которую выпало охранять Карлу. Огонь ревел и полыхал над их головами. От лагеря к ним уже бежали люди с бадьями для воды и песка. Д’Экюре был с ними. Карл поднял голову, оглядывая грохочущие и шатающиеся доски. Поздно, слишком поздно: все было кончено. Даже безрассудная выходка Луи не спасла башни, готовые вот-вот обрушиться на головы тем, кого они были назначены защищать.
— Жуанвиль, — отрывисто сказал Карл, и тот взглянул ему в лицо. Взгляд у него был быстрый и умный, цепкий, и в нем не было сейчас даже тени того приторного умиления, с которым Жуанвиль вечно таращился на короля и от которого Карлу хотелось как следует пристукнуть этого прощелыгу. На сей раз этого взгляда хватило, чтобы они поняли друг друга без слов. И, молча подхватив Луи под руки с обеих сторон, потащили его вперед, прочь от горящего орудия, не слушая сбивчивые, ошеломленные речи, которыми король пытался их удержать.
Они отошли на десять локтей от шато, когда башня загрохотала и рухнула, осыпаясь на песок водопадом горящих досок. Воины пытались сбить огонь со второго орудия, но оно продержалось немногим дольше, и тоже в конце концов обвалилось и погребло под собой двух рыцарей, чьи крики потонули в реве костра. Сарацины тем временем сделали еще один выстрел со своего берега, прямо в гущу мечущихся среди огня людей. Назавтра, когда подсчитали потери, оказалось, что крестоносцы лишились девяти отважных воинов — и это при том, что ни один солдат ни на одной стороне не успел обнажить меча. Несколько рыцарей, поняв, что битва за шато проиграна, кинулись к каналу и стали метать через него копья, и тогда сарацины убрались за стены ЭльМансуры, забрав свой дьявольский камнемет с собой.
То была первая встреча воинства Людовика Святого с «греческим огнем». Наутро, когда рассвело и дым, вздымавшийся над обугленными обломками башен, улегся, стало очевидно еще одно несчастье. Под прикрытием суматохи и хаоса во время вчерашнего пожара сарацины успели разрыть берег, расширив устье канала в том месте, где христиане начали строить дамбу. В итоге канал Ашмун вновь стал так же непереходим, как в тот день, когда крестоносцы впервые к нему подошли.
Горстку сарацин, вышедших той ночью с камнеметом, вел султан Факр эд-Дин. Все христианское войско узнало наутро это имя, и все проклинали его, глядя на груду обломков, в которые превратилась гордость осадных машин армии крестоносцев.
О самоубийственной выходке короля, едва не стоившей ему жизни, равно как и о спасении этой самой жизни Жуанвилем, никто не узнал. Они оба молчали о произошедшем, и Карл тоже не спешил делиться ни с кем, а д’Экюре, как выяснилось, умел держать язык за зубами. И это расположило Карла к нему куда больше, чем расположило его к Жуанвилю спасение им сумасбродной головы французского короля.
Следующая неделя прошла в бездействии и мрачном унынии, близком к отчаянию. Король вышел из своего шатра на следующий же день, принеся недолгое облегчение тем, кто тревожился о нем, зная его непосредственное участие во вчерашнем сражении. Однако Людовик пробыл с воинами недолго — он был слаб — и ограничился воззванием к терпению и мужеству, добрым словом о павших и просьбой довериться Господу, пути коего неисповедимы. Затем он повелел отправить в Дамьетту гонца с приказом сей же час разобрать столько кораблей, сколько понадобится, и немедленно приступить к постройке новых шато. Увы, иного пути не оставалось — в пустыне больше неоткуда было взять древесину. А то, что на обратном пути войско станет гораздо меньше, а стало быть, меньше понадобится и кораблей, уже сейчас было очевидно для всех.
Но также очевидно было и то, что даже при самом благоприятном ходе дел новые шато будут готовы не раньше, чем через месяц. И еще столько же времени понадобится, чтобы переправить их от побережья к каналу Ашмун. Людовик не мог, да и не хотел ждать так долго.
— У нас нет выбора, сир, — пытался убедить его епископ Шартрский, а также Рауль де Божон, Кретьен де Савер и другие рыцари, которым король доверял и совета которых слушал. Робер и Альфонс тоже были среди них. Особенно старался последний, пытаясь убедить короля, что наиболее разумное сейчас — отступить к Дамьетте, дождаться подкрепления и новых орудий, и тогда возобновить поход, по возможности обогнув злосчастный канал. Роберу не нравился этот план, да и Карлу тоже, но был ли у них в действительности выбор? Если и так, то никто его не видел.
Однако Луи и слышать не желал об отступлении. Он страшно рассердился, когда об этом зашла речь. Король Людовик сердился редко, но когда такое случалось, в гневе он был тяжел.
— Извольте поправить вашу котту, сир де Савер, она задралась и выглядит недостойно, — отрывисто сказал король, холодным взглядом обводя притихших вельмож. — Извольте начистить вашу кольчугу, сир де Божон, она выглядит так, словно не чищена месяц, а ведь вокруг нас полно песка. Вы, брат мой Робер, будьте любезны сперва протрезветь, прежде чем одаривать меня вашим бесценным советом. Что же до вас, ваше преосвященство, — он повернулся к епископу Шартрскому, прищурившись, — то да будет милость ваша прочесть молитву и попросить Господа о помощи нам в этот час. Я для того вас звал в этот поход, чтобы с вашей помощью руки протягивать к Богу, а не чтоб выслушивать ваши измышления о том, как вести войну. Хотели бы вы стать воином — им бы и стали, а не прелатом.
Да, Луи и правда был не в духе в тот день — раз уже даже епископу Шартрскому досталось. Все замолчали и потупились, как набедокурившие дети, и Карл тоже опустил глаза, хотя его-то Луи в этот раз для разнообразия не пожурил, видать, не найдя вовремя, к чему придраться. В шатре повисла тишина, и в этой тишине король сидел, рассеянно ероша свои отросшие светлые волосы и катая монету по деревянной столешнице. А потом вдруг спросил растерянным, почти умоляющим голосом:
— Жан, что же делать? Скажите мне, что нам делать?
И хотя в шатре в тот час собралось не менее полудюжины Жанов, было безо всяких пояснений понятно, к кому именно он обращается.
— Сир, — тихо сказал Жуанвиль, — я не знаю. Доверимся Богу.
И как глупо это ни звучало, на взгляд Карла, но Людовик враз просветлел и одарил Жуанвиля такой улыбкой, какой Карл от него за всю свою жизнь ни разу не получал.
— Ненавижу этого прихлебателя, — сказал Робер, когда они вышли из королевского шатра. — Сам ни черта не умней и не храбрей никого из нас, а почета ему — словно королю молочный брат!
— Не завидуй, брат мой, это нехорошо, — кротко сказал Альфонс, вышедший с ними вместе, и Робер огрызнулся:
— Да чему там завидовать? Всякий дурак знает, как подобраться к Луи, — надо ему только не перечить ни в чем да молитвы с ним прилежно читать по сорок раз на дню. Велика ли наука! Вот только терпения мало кому хватает.
— Значит, кое в чем сир Жуанвиль все-таки больший умелец, нежели ты, — усмехнулся Карл. — Терпение — высокая добродетель.
— Все добродетели высоки, да только мне милее пороки, — проворчал Робер.
— Только Луи об этом не говори, — посоветовал Карл.
— Что мне, жизнь не дорога? — угрюмо отозвался Робер, а Карл при этих словах вспомнил, как Жуанвиль, сгребя Людовика за грудки, встряхивал его, лежащего в песке, и орал ему в лицо эти самые слова. «Разве вам жизнь не дорога?» «А смог ли бы я, — подумал Карл, — так сгрести его и закричать ему в лицо под огненным дождем, льющимся на меня с неба? Вот так, за спиной, ругать, посмеиваться за глаза — в этом мы все ловки. А смог бы я сказать ему это в глаза, если была бы нужда? Смог бы я сказать ему в глаза хоть что-нибудь?»