Церковные мыши и те, видать, богаче святого отца. И как жаль, как жаль, ведь он такой красавчик!
Я даже головой дернула.
— Красавчик? Отец де Шато? Вот уж нет.
— Где ваши глаза, госпожа Мари? — упрекнула меня Нора. Она всю жизнь провела у меня в услужений, а потому держалась запросто. — Вы на него взгляните!
— Глядела, и не раз. Ничего особенного.
— Эй! — Нора уперла руки в бока. — А кого ж тогда красивым считать, как не его?
— Отец Августин был красив. И Жано. И отец красивый.
Нора хмыкнула и покачала головой.
— Все не могу понять, как вы этак глядите. У отца Августина нос был картошкой и внешность простецкая, что у Кузнецова подмастерья. Про вашего Жано вообще промолчу — волк волком был! Про господина графа, так и быть, перечить не стану — кавалер знатный. Но отец де Шато… Ах, ему бы нарядный костюм и шпагу, тогда б все увидали!
Я пожала плечами. Люди красивы изнутри. Душою. Если у человека душа мелочная, или пустая, или вовсе нет ее — о какой красоте может идти речь? Пусть совершенны брови, губы изогнуты луком Амура, волосы роскошно струятся из-под шляпы — уродство души ничем не скроешь.
Отец Реми показался мне скучным. Что толку смотреть на его правильный нос, если внутри у этого человека одни молитвы и запах ладана?
И все же после разговора с Норой я стала присматриваться к нему. Он по-прежнему занимал место напротив меня за столом, и я то и дело скользила по нему взглядом, пытаясь понять, что в нем нашла прислуга и отчего он вдруг обрел ее благоволение.
Не спорю, он хорошо двигался, хорошо и гордо держал голову — люди, всю жизнь проведшие в услужении, это чуют и любят. Все же он оставался дворянином, хотя по праву рождения мог бы блистать при дворе, если бы к знатности прибавилось хоть немного денег.
Сколько таких дворян проживало свою жизнь в монастырях, сколько надевало мушкетерский плащ и погибало на поле боя, сколько сгинуло в глуши и безвестности! Этот человек носил свою судьбу с равнодушным смирением, и мачеха почуяла это, почуяла сразу, иначе не предложила б ему научить этому смирению меня.
В его лице, столь щедро обласканном жарким солнцем, взгляд цеплялся за все сразу — и ни за что. Добавить в это лицо огня, добавить природной живости, и как хорошо бы оно смотрелось. Однако никакие страсти не оживляли черт отца Реми, не повергали его душу в смятение. И его лицо оставалось черновым наброском, который однажды сомнут и без сожаления бросят в огонь.
Прошло несколько дней, и отец возвратился из поездки по нашим владениям в Шампани; сразу дом заполнился и ожил, сразу стало видно, что здесь живет семья, а не сборище случайного народа. Фредерик выбежал отцу навстречу, едва заслышав, что тот приехал, и был обласкан и даже подброшен к потолку, словно маленький. Эжери привела Мишеля, и тот, раскрыв рот, в своем увеличившемся счастье поспешил к отцу, удостоившись той же ласки, что и Фредерик. Младший брат взирал на старшего с плохо скрываемым презрением — дескать, за что дурачку то же, что и мне? — и я, не впервые заметившая этот взгляд, одернула мальчишку.
— Будь добрее, — велела я. — Будь милосерднее.
Если мачеха не желает воспитывать во Фредерике любовь к слабоумному брату, то этим занимаюсь я. Положение щекотливое: Мишель старший, но наследовать он очевидно не может; Фредерик младший, и осознание этого грызет его. Вот кому бы хорошо поучиться смирению. При случае намекну отцу Реми — если он все-таки соизволит заговорить со мной, конечно.
Нашего сельского кюре отец приветствовал милостиво и пригласил для беседы в свои покои. Там два достойных мужа провели два часа и вышли, абсолютно довольные друг другом. Отец улыбался, священник же, хоть и сохранял на лице все ту же невозмутимую мину, выглядел явно радостнее, чем прежде. Во власти графа де Солари было возвратить отца Реми туда, откуда он приехал, однако господа мужчины пришлись друг другу по душе.
Священник служил в капелле, заново освятил дом, давал уроки катехизиса Фредерику, еще не прошедшему конфирмацию — это предстояло семилетнему наследнику рода года через два. Однажды я заглянула в комнаты Фредерика, когда отец Реми проводил урок, и простояла несколько минут, слушая плавный рассказ об Ассизском Бедняке[4], о его беззаботной юности и обращении, после чего крайняя бедность не огорчала его, но радовала. О том, как был он добр даже к незнакомцам и как излучал спокойствие и счастье. Я стояла, придерживая дверь, а отец Реми, сидя на низком табурете, освещенный падавшим из окна солнцем, говорил и говорил; Фредерик весь подался вперед и закусил губу. Через некоторое время я вышла и оставила их вдвоем — похоже, моего визита они так и не заметили.
Наверное, в своем сельском приходе этот немногословный в повседневной жизни человек пользовался немалой популярностью.
Мне же отец Реми по-прежнему не сказал и десятка слов, не считая благословений. Он не интересовался мною, не спешил выполнить поручение мачехи и даже не приглядывался ко мне, что начинало меня удивлять. И я испытала даже некоторое облегчение, когда через неделю после приезда в наш дом отец Реми подошел ко мне после завтрака.
— Буду рад, если вы придете сегодня к исповеди, дочь моя.
В первый раз он стоял достаточно близко, и я, подняв голову и глядя ему в лицо, цеплялась взглядом за мелочи: чуть отросшая седоватая щетина, нитевидный шрам на щеке, густые ресницы и изгиб века, как у королевского оленя. Отцу Реми исполнилось, по всей видимости, лет тридцать пять или сорок — немолодой, поживший на земле человек.
— Да, святой отец.
— Может быть, в полдень? — предложил он.
— Чудесное время для исповеди.
— Тогда буду ждать вас в капелле, дочь моя.
Он отошел, оставив после себя слегка волнующий травяной запах.
Наша капелла втиснута в интерьер большого дома, как втискивают книгу среди других книг на полке, уже стоящих достаточно плотно: узкая и высокая, с вознесенной к небесам острой башенкой, чья крыша торчит над особняком Солари, будто опознавательный знак. Если подняться туда, наверх, и выглянуть в окошко, то можно увидеть вдалеке шпиль Сен-Шапель. Вместе с домом капеллу возвел архитектор, чье имя не сохранили семейные хроники, и было это век назад. За сотню лет дом один раз слегка перестраивали, однако выйти за уже положенные пределы не смогли. Париж разрастался стремительно, и вокруг давно подпирали нам бока чужие особняки. Наша улица вилась, как горная тропа, только гораздо более оживленная, чем обычно бывают такие тропы. Лишь в своих комнатах и в небольшом саду на задворках особняка можно было найти уединение.
Раньше я искала покоя и в капелле — никто из нас не отличается излишней набожностью, и я проводила долгие часы, сидя на полированной скамье и листая книги или слушая отца Августина, не опасаясь, что здесь меня потревожат. Однако после воцарения тут нового священника я заходила в капеллу лишь по необходимости. Хорошо, что сентябрь только начался, стояли еще погожие деньки, и можно проводить время в саду. Скоро придут холода, тогда мне останутся лишь мои комнаты.
Впрочем, когда станет по-настоящему холодно, меня здесь уже не будет.
Я входила в капеллу за несколько минут до полудня, и солнце, пробравшееся в узкие витражные окна под потолком, разложило на полу теплые листы света — малиновые, синие, дрожаще-серебряные. Капелла у нас красивая. Тонкие росписи на стенах — вот ангел со взъерошенными ветром крылами склонил голову перед замершей в удивлении Марией, и лилия — словно сталь в его руке; вот Святой Дух воспарил в расходящихся лучах; вот та же Мария плачет над худым, вытянутым в смертной муке телом Христовым: Смотрят со стен святые, и полны печали или радости их глаза. Но самое мое любимое изображение — на правой стене: глядит на меня со спины побежденного дракона святая Маргарита Антиохийская. Ее голова запрокинута к небесам, тонкие руки протянуты к Господу, не видному за облаками, всемогущему и милостивому. Светлые волосы вьются, словно стебли плюща, и поверженный дракон задумчив и печален. Ах, как же близок мне взгляд этой дочери языческого священника, которую не сломили пытки огнем и водой!