— А ну, гражданин, предъявить квыток, — разгладил усы однорукий контролер. — До Чернигова або до любой другой станции у напрямку следования.
— Да нету у меня до Чернигова! — Я начинал уже злиться и полез во внутренний карман пальто за ленинградскими билетами. — Вот, у меня только до… — Я лихорадочно зашарил рукой по карману, хотя и так было ясно, что карман пустой. В нем не было не только билетов, но и документов, и денег… Я почувствовал, как пол уходит у меня из-под ног.
— Эй! Ты чого цэ, парень? — сквозь звон в ушах с трудом расслышал я сперва голос однорукого, а потом и толстой тетки: — Закинчуй цирк, мэнэ нэ обдурыш!..
В глазах у меня потемнело, все звуки накрыло звенящим шумом. Наверное, я все-таки упал, а пришел в себя уже сидящим на лавке вагона. Передо мной по-прежнему стояли оба контролера. Мужчина выглядел сконфуженным, он хлопал по боку единственной рукой и заглядывал мне в лицо.
— Как ты, парень, оклемался? Так ты хворый, чи що?..
— Та який жэ вин хворый, — продолжала гнуть свое, хоть уже и менее уверенно, тетка. — Прыдурюеться, дурнив з нас робыть.
— Да не, ты глянь, Семэнивна, он билый вэсь, — покачал головой однорукий. — Треба зсадыты його в Вильче, там е ликар на станции. — Он опять заглянул мне в лицо. — Слышь, парень, мы тебя в Вильче ссадымо. Всэ ривно у тебя билета нет. А штраф не возьмем, чого там. Сказав бы сразу, что больной…
— Да это не я больной! — простонал я, осмысливая масштабы катастрофы. — Это мой брат больной! Двоюродный. Он где-то здесь, в поезде… Мы должны были в Ленинград с ним ехать, а он сбежал, запрыгнул в этот поезд… Я — за ним, и вот… А теперь у меня документы украли. И деньги… — Я чувствовал, что еще немного — и разрыдаюсь. Хорошо, опять вмешалась толстуха.
— Отож, — закивала она, — вин мени и про брата хворого товмачыв. Кажу тоби, брэше вин як нэ знаю хто!
— Погодь, Семэнивна, — отстранил ее единственной рукой контролер и строго посмотрел на меня. — Що за брат? Дытына? Чем болеет? Чому збежав?.. Тай нэ бачыв я в составе безпрытульного… рэбенка.
— Да не ребенок он, — поморщился я. — Взрослый. Двадцать девять лет, бывший фронтовик, разведчик. Уже после войны умом тронулся. Он в Овруче жил, с матерью. Мать умерла, и я его в Ленинград везу, к тетке… Ну, к моей маме, то есть. А пока я билеты покупал, он сбежал. Я — за ним, а он в этот поезд прыгнул. Ну и… — Я развел руками и замолчал.
— Добрэ як брэше! — хмыкнула толстуха, но однорукий раздраженно махнул на нее.
— Цыть ты, Семэнивна! Может, и нэ бреше, нэ схож вин щось на мазурыка. — И уже ко мне: — Ну-ка, парень, опыши брата, пройдуся ще раз по вагонам…
Между тем поезд начал притормаживать.
— Вильча, — обиженно глянув на однорукого, сказала толстая контролерша. — Що, будэмо зсаджуваты?
— Не надо меня ссаживать! — испугался я. — Мне уже лучше. Куда я без документов, без денег?.. И без Сереги…
— Добрэ, глянь поки за ным, — сказал мужчина толстухе. — Пошукаю того фронтовика… Поки в Вильче стоимо, гляну, щоб не зийшов. — И снова ко мне: — Як вин хоть выглядаэ, брат твий?
— Повыше меня, — сказал я, — худой, щеки впалые. Он в шинели без погон, в солдатской шапке, в валенках…
— Тут пивсостава в шинелях та валенках, — буркнул однорукий, поправляя ушанку. — Добрэ, сыды, схожу гляну.
— А що потим з нымы будэмо робыты? — уже в спину мужчине бросила контролерша. — Бавытысь?
— В Янове сойдуть, — отмахнулся тот. — Там виддил милиции на вокзали, розберутся.
Услышав про милицию, я сперва испугался. А потом, поразмыслив, решил, что для меня это единственный выход. Иначе мне теперь не то что до Ленинграда, назад до Овруча не доехать! А в милиции и впрямь разберутся. Позвонят куда надо, наведут справки, потом, может, и на поезд посадят. Все-таки Сергей и правда заслуженный фронтовик, обязательно должны помочь. Я немного успокоился. Лишь бы мой братец нашелся, лишь бы я не обознался и он на самом деле был бы сейчас в этом поезде! А иначе… Я даже зажмурился, так мне стало нехорошо от мрачных фантазий.
— Що, знову поплохело? — проворчала толстуха Семеновна.
— Поплохеет тут, — в тон ей ответил я.
Поезд остановился. Я заволновался, что Сергей впрямь может здесь выйти, и стал смотреть в окно. Но остановка была недолгой, издалека донесся гудок паровоза и вагон, дернувшись, медленно покатился.
Вскоре вернулся «Олексийович» и развел единственной рукой:
— Нету нигде твого брата. Або ты спутав, або…
Договаривать он не стал, но я хорошо понял, что он имеет в виду. И, чтобы не выслушивать новых догадок и подозрений, я сказал:
— Вы говорили, что в этом… в Янове, да?.. есть на вокзале милиция… Сдайте меня туда.
— Здамо-здамо, не журысь, — злорадно пропела толстуха и кивнула напарнику: — Пишлы працюваты, никуды вин звидси не динется.
— Я и не журюсь, — отвернулся я к окну.
За ним тянулись заснеженные поля, проносились кусты и деревья. Начинало смеркаться. Внутри у меня тоже все потемнело. Я оказался так далеко от дома — теперь вообще неведомо где! — без документов, без денег, да еще и потеряв душевнобольного брата, который один и вовсе наверняка пропадет!.. Хуже ситуации трудно было себе и представить. Хуже было разве что в блокаду; и после, в эвакуации, тоже приходилось несладко. Но тогда я был ребенком, рядом была мама, принимать решения самому не приходилось. Да и потом, став уже достаточно взрослым, много ли я их принимал? То, что поступать после школы я должен только в ЛГУ, безоговорочно решили родители. То, что идти нужно на матмех, а не на физический, как мне хотелось самому, постановил отец — там конкурс меньше. И вот даже сейчас то, что за Сергеем в этот чертов Овруч должен тащиться именно я, на семейном совете приняли решение мама с отцом, не приняв во внимание никакие мои возражения. Хотя если говорить откровенно, это решение было единственным: у меня сейчас были каникулы, а родители трудились как проклятые, дома я видел их очень редко, особенно отца, который как раз принимал новый цех. Да и мама, что называется, ответственный работник, этим все сказано. Но все равно было обидно: только успели встретить новый, 1951 год (новое десятилетие, между прочим!); только распланировали по дням с ребятами каникулы: когда на лыжах, когда по музеям, когда на концерт и в кино; только что-то начало складываться с Машей — и вот, на тебе новогодний подарочек, письмо с Украины, из Житомирской области, где жила мамина старшая сестра Ольга. Только не от тети Оли письмо, а от ее соседки по коммуналке. Сама тетя Оля, оказывается, уже три недели как умерла. И Сергей, ее душевнобольной сын, мой двоюродный братец, остался без присмотра. Соседка, тетя Клава, писала, что ей самой с Сергеем не справиться, да она, в общем-то, и не обязана, так что если мы за ним не приедем (хорошо, что удалось найти наш адрес), то придется сдать его в специнтернат. Мама, прочитав такое письмо, разумеется, поплакала, а потом заявила, что хоть с сестрой они последние годы не виделись и вообще почти отдалились, даже письма писали раз в пятилетку, но это, кроме нас с отцом, был самый близкий ее человек. А теперь, мол, из всей родни (опять же, не считая нас с отцом) остался один лишь племянник, Сергей. И, дескать, бросать его на произвол судьбы было бы с ее стороны бессовестно и жестоко. Вот поэтому и было решено забрать Серегу к нам в Ленинград, и даже если ужиться с больным будет решительно невозможно, здесь его хотя бы можно будет поместить в хорошую психиатрическую лечебницу с достойным уходом.
Вот так я здесь и оказался. А за воспоминаниями и не заметил, как за окном совсем потемнело. Мои новенькие часы, подаренные родителями на окончание школы (хорошо хоть их не украли!) показывали четверть восьмого — то есть наш ленинградский поезд отправился к берегам Невы почти два часа назад. Мне стало так невыносимо грустно, что я развязал вещмешок и достал трофейный цейсовский бинокль, привезенный мне в подарок с фронта отцом. Этот восьмикратный, с просветленной оптикой прибор — предмет зависти моих ленинградских друзей — настолько был мне дорог, так нравился, что я даже взял его с собой в эту поездку, сам не знаю зачем. Повесив бинокль на шею, я и впрямь почувствовал, что мне