числом понятно: я злоупотребил ее доверием, потому что махнул рукой на наш брак, вдруг почувствовал, что наша совместная жизнь подошла к концу. Впрочем, тогда я не отдавал себе в этом отчета. В тот момент мною двигало обыкновенное любопытство. Делия не могла не сознавать, что я увижу открытый дневник. Она как будто приглашала меня его прочесть. Так, во всяком случае, я оправдал свой тогдашний поступок, да и сегодня не уверен, что был так уж не прав. Действовать окольными путями, спровоцировать кризис, за который не надо брать на себя никакой ответственности, — это было в ее стиле. Такой особый талант: делать черную работу, свято веря, что твои руки остались чистыми.
Словом, я переступил ту черту, когда уже нет ходу назад. Я сразу понял, что речь обо мне. Это был исчерпывающий каталог жалоб и обид, такой добросовестный лабораторный отчет. Делия охватила всё: от свитеров и брюк до пристрастий в еде, и, разумеется, не оставила без внимания мою пресловутую бесчувственность. Я неуравновешен и эгоистичен, легкомыслен и деспотичен, мстителен, рассеян и ленив. Даже если портрет соответствовал истине, она вложила в него столько черноты, столько злобы, что я даже не смог по-настоящему возмутиться. Я был опустошен, раздавлен. Я уже догадывался, что будет в последнем абзаце. «Я никогда не любила Питера, — писала она, — и наивно было думать, что смогу его полюбить. Наша семейная жизнь — сплошной обман, и чем дольше мы тянем лямку, тем безжалостнее уничтожаем друг друга. Зря мы поженились. Я позволила Питеру себя уговорить и с тех пор плачу за свою ошибку. Сколько бы мы ни прожили вместе, моей любви неоткуда взяться».
Обескураживающая прямота, все точки над
Фанни помогла мне снять квартиру в Нижнем Манхэттене, и к Рождеству я уже снова был ньюйоркцем. Ее друг художник собирался уехать на год в Италию и пустил меня в свободную комнату за пятьдесят долларов — максимум, что я мог заплатить. Отделенная коридором от квартиры, где жили другие жильцы, до меня она служила вместительной кладовкой. Там была свалена всякая рухлядь: сломанные велосипеды, выброшенные картины, допотопная стиральная машина, пустые банки из-под скипидара, старые газеты и журналы, обрезки проволоки. Все это я подгреб к одной стене, и образовавшегося пространства вполне хватило для моего небогатого скарба: матрас, столик, пара стульев, электроплитка, несколько столовых приборов и коробка с книгами. Самое необходимое для жизни, чтобы не сказать — выживания, но, верите ли, я был счастлив. По словам Сакса, нанесшего мне визит, он увидел святилище духа, место, где можно заниматься только одним — мыслить. В моем распоряжении были раковина и туалет, ванная отсутствовала как класс, а деревянные половицы оказались такие занозистые, что мне сразу расхотелось ходить босиком. Но куда важнее другое — я возобновил работу над романом, и Фортуна вскоре повернулась ко мне лицом. Через месяц после переезда я выиграл грант — десять тысяч долларов. Заявка была послана так давно, что я успел о ней забыть. Не прошло и двух недель, как я получил семь тысяч, еще один грант, на который подал с отчаяния примерно в то же время. Чудеса, да и только. Половину этих денег я отдал Делии, но и того, что осталось, вполне хватало на безбедную жизнь. Пару дней в неделю я проводил с сыном, при этом ночуя у соседа, а в сентябре мы продали наш дом, Делия с Дэвидом поселились в Южном Бруклине, и мы с ним стали видеться чаще. К тому времени наши с Делией адвокаты уже вовсю работали над условиями развода.
Фанни и Бен приняли деятельное участие в судьбе одинокого мужчины. О своей личной жизни я особенно не распространялся, и только они, два близких человека, были в курсе событий. Наш разрыв, мне кажется, больше огорчил Бена, в то время как Фанни скорее волновала ситуация с ребенком. Сакс не одну неделю уговаривал меня «попробовать еще раз», и только после того, как я переехал в город и начал новую жизнь, он оставил эти попытки. Мы с Делией никогда не выносили сор из избы, поэтому наш разъезд явился для всех полной неожиданностью. Кажется, одна Фанни не сильно удивилась. Когда я объявил им о своем решении, она немного помолчала, а потом заметила: «Нам еще предстоит это переварить, но я тебе, Питер, так скажу: может, оно и к лучшему. Со временем, я думаю, ты почувствуешь себя гораздо более счастливым».
В тот год они часто устраивали вечеринки, на которых я был желанным гостем. Фанни с Беном знали половину Нью-Йорка, и все эти люди перебывали за их большим овальным столом. Художники, писатели, профессора, критики, издатели, галерейщики — вся эта публика наводняла их бруклинскую квартиру, чтобы за хорошей едой и выпивкой проговорить далеко за полночь. Сакс, главный церемониймейстер, в котором энергия била ключом, оживлял беседу к месту сказанными шутками и провокационными репликами. Для меня их ужины превратились в основной источник развлечений. Блюдя мои интересы, эти двое давали всем понять, что я свободен. Нет, впрямую меня ни с кем не сводили, но появление в доме незамужних женщин наводило на определенные мысли.
В начале семьдесят девятого, через три-четыре месяца после моего возвращения в Нью-Йорк, на одной из таких вечеринок я познакомился с Марией Тернер, впоследствии сыгравшей не последнюю роль в смерти Сакса. Высокая, уверенная в себе блондинка двадцати семи — двадцати восьми лет, с короткой стрижкой и худым, заостренным лицом, она была далеко не красавицей, но энергия, которую излучали ее серые глаза, сразу привлекла мое внимание. А еще мне нравились холодноватая чувственность, этакая нарочитая сдержанность в ее туалетах — и мимолетные эротические сценки, когда, забывшись, она садилась нога на ногу и юбка вдруг открывала бедро, или то, как она держала меня за руку, когда я подносил зажигалку. То был не флирт и не сексуальные провокации. Она производила на меня впечатление добропорядочной девушки из буржуазной семьи, девушки, хорошо усвоившей правила поведения в обществе, но в какой-то момент переставшей с ними считаться, и с тех пор она хранит эту тайну, которую может приоткрыть по настроению.
Она жила в двухэтажной квартире на Дуэйн-стрит, неподалеку от Уоррика, где снимал комнату я, и после той вечеринки мы возвращались в одном такси к себе в Манхэттен. Так начался наш постельный союз, который продолжался около двух лет. Подчеркивая с медицинской точностью характер наших отношений, я не хочу сказать, что, помимо плотских утех, нас вовсе ничего не связывало. Просто в этих отношениях не было ни романтики, ни сентиментальных иллюзий, и после той первой совместно проведенной ночи мало что менялось. Мария не жаждала привязанности, столь желанной для большинства людей, и любовь в традиционном смысле была ей чужда, находясь как бы вне сферы ее интересов. Я же, с учетом моего тогдашнего состояния, с готовностью принял ее правила игры. Оставаясь абсолютно независимыми, мы виделись от случая к случаю и не заявляли друг на друга никаких прав. При всем при том нас связывала настоящая близость, и такого у меня не было больше ни с кем, ни до, ни после. Впрочем, не сразу. Поначалу она меня немного пугала, даже казалась извращенкой (что придавало пикантности нашим первым встречам), но со временем я понял: все дело в ее эксцентричности, в непредсказуемости человека, живущего по своим собственным законам. Любой опыт систематизировался, превращаясь в самодостаточное приключение со своими рисками и ограничениями, и каждое составляло отдельную категорию. Так я попал в категорию «секс». В первую же ночь она назначила меня своим партнером в постели, и эту функцию я вьшолнял до самого конца. В ее мире причудливых идей то был один из многочисленных ритуалов, однако не скрою, я с удовольствием играл уготованную мне роль и, видит бог, не жаловался.
Мария была художником, но то, что она делала, выходило за рамки искусства в общепринятом понимании. Одни называли ее фотографом, другие концептуалистом, а кто-то считал писательницей; думаю, ошибались все, ибо она не подпадала ни под какое определение. Ее творения были слишком безумными, слишком вызывающими, слишком личными, чтобы принадлежать к какому-нибудь жанру или роду. Ею овладевала некая идея, и создавался артефакт, который в принципе можно было выставить в художественной галерее, но при этом она думала не об искусстве, а о том, как потрафить собственным