последним словом, так что в конечном итоге мы их сразили насмерть. Среди женщин шестеро или семеро бухнулись в обморок, дети принялись вопить, а мужчины замерли, не веря глазам, и в благоговении ахнули. Я продержал их тридцать минут, кувыркаясь, взмывая в воздух, скользя над гладью большого, на солнце сверкавшего озера и под конец подбросив свое легкое тело на рекордную высоту в четыре с половиной фута, после чего плавно спланировал на берег, встал и отвесил поклон. Меня встретила буря оваций, сплошной восторг. Они визжали, орали, отчаянно били в ладоши и бросали в воздух конфетти. Я впервые вкусил успеха, и этот вкус мне понравился. Как ничто, ни до и ни после.
Данбар и Баттист. Джамбо и Планкетсвиль. Пиккес, Мьюз и Бетель. Вапанука. Богги-Депот и Кингзфишер. Герти, Ринглинг и Марбл-Сити. Если бы я не писал книгу, а снимал кино, в этом месте на экране возник бы настенный календарь и полетели бы, отрываясь, листки. Сквозь их мелькание на заднем плане было бы видно деревенские дороги, катящиеся шары перекати-поле, карту восточной части Оклахомы, по которой мчался бы наш старенький «форд», и крупно, по очереди появлялись бы названия городов, в которые он въезжал. Все это шло бы под быструю, с синкопами, музыку вперемежку со звонким лязгом кассовых аппаратов. Кадр следовал бы за кадром, наплывал один на другой. Огромные, полные монет корзины, придорожные домики, руки, плещущие в овациях, ноги, топочущие от восторга, разинутые рты, поднятые к небу изумленные лица с вытаращенными глазами. Целиком эпизод занял бы секунд десять, но за это время зрители в кинотеатре успели бы узнать всю историю того месяца от начала и до конца. Ах, добрые сентиментальные старые голливудские ленты. В книгу ни за что столько не впихнуть. Возможно, киношный рассказ и страдает поверхностностью, однако цели своей достигает отлично.
Память похожа на суматошные кадры. И если сейчас я вдруг неожиданно подумал о фильме, то это, возможно, потому, что в то лето я часто бегал в кино. После триумфа в Оклахоме недостатка в приглашениях у нас не было, и день за днем и месяц за месяцем мы с мастером проводили в дороге, переезжая из городка в городок. Мы выступали в Техасе, Арканзасе и Луизиане, по мере приближения зимы забираясь все глубже на юг, и каждый раз, добравшись до места, в перерывах между выступлениями, я при первой возможности бежал в какое-нибудь местное «Бижу», где показывали очередную новинку. Мастер занимался организационной стороной дела — беседовал с менеджерами и распространителями билетов, договаривался о расклейке афиш и рекламных листков, так что обычно времени на походы со мной у него не было. Почти всякий раз, вернувшись из кинематографа, я заставал его в гостиничной комнате, в одиночестве, с книгой в руках. Книга всегда была одна и та же — маленький зеленый потрепанный томик, который он везде возил с собой, так что вскоре я изучил эту обложку не хуже, чем морщинки и складки на лице мастера Иегуды. Книга была ко всему прочему по-латыни, и автором ее был Спиноза — это не забылось даже теперь, спустя столько лет. Однажды я спросил у мастера, почему он все время начинает ее с начала, и он ответил, что это потому, что в этой книге невозможно дойти до конца. Чем больше начинаешь понимать, тем больше там находишь, а чем больше находишь, тем дольше читаешь.
— Волшебная, наверно, — сказал я. — Значит, ее на всю жизнь хватит.
— Вот именно, шпендрик. Она неисчерпаема. Это будто бы выпил вино, оставил на столе вроде бы пустой стакан, а потом глядишь, и — о чудо! — он, оказывается, полный.
— Ага, и сидишь пьяный в хлам, всего раз-то и заплативши.
— Лучше не скажешь, — сказал он, неожиданно отвернувшись от меня к окну. — Пьяный этой жизнью, малыш. Пьяный ее загадкой.
Боже милостивый, как же я был тогда счастлив с мастером. Я любил даже сами дороги, а если учесть прочие составляющие наших переездов — толпы зрителей, выступления, деньги, которые нам платили, — то, конечно, те первые месяцы были лучшим временем моей жизни. Даже когда первые восторги прошли и я попривык, ничего мне не надоело, ничего не хотелось менять. Продавленные матрасы, проколотые шины, дешевые забегаловки, дожди с вынужденными простоями, унылые степи — все это были мелочи, все отскакивало от меня, как горох. Мы складывали в чемодан очередные добытые честным трудом семьдесят или сто баксов, садились в свой «форд» и не спеша катились в следующее захолустье, глядя на пробегающие пейзажи и с наслаждением смакуя особенно удавшиеся части номера. Мастер был ко мне великодушен — всегда подбадривал, всегда помогал советом, всегда прислушивался к тому, что я говорю, и ни разу не дал почувствовать, будто я пусть хоть на волосок, но ниже. После лета отношения между нами переменились, позиции наши стали совершенно иные, и теперь мы лишь дополняли и уравновешивали друг друга. Мастер отвечал за свою часть работы, я — за свою, и вместе мы делали одно дело.
До обвала на бирже оставалось еще два года, однако на окраинах депрессия уже началась, и где мы побывали, там фермерам, а также сельским рабочим приходилось очень нелегко. Мы не раз видели перед собой отчаявшихся людей, и мастер Иегуда учил меня никогда не смотреть на них сверху вниз. Уолт Чудо- мальчик им нужен как воздух, говорил он, и нельзя забывать об ответственности, которую это накладывает. Когда человек своими глазами видит, как двенадцатилетний ребенок делает то, что раньше приписывалось только святым и пророкам, это будто гром с ясного неба, и мое появление способно заронить надежду в души сотен и тысяч людей, давно ее потерявших. Конечно, никто не мешает заработать на этом кучу денег, однако если не понимать, что я в своих выступлениях трогаю зрителей за сердце, то я и не сумею подняться до положенных мне высот. Думаю, именно по этой причине мастер и определил мне начинать карьеру во всех тех медвежьих углах, в забытых Богом и людьми местах, которых нет ни на одной карте. Он хотел, чтобы слух обо мне расходился медленно, чтобы я успел прочно почувствовать почву под ногами. Не меня он пытался держать в узде, он хотел контролировать ситуацию, чтобы я если вспыхнул, то как звезда, а не как масло на сковородке.
Кто я был, чтобы спорить с ним? Выступления организовывались без перебоя, доходы выходили хорошие, а когда наступала ночь, у нас всегда была крыша над головой. Занимался я тем, о чем мечтал, и получал от этого такое удовлетворение, что мне было совершенно наплевать, выступаем мы в Париже во Франции или в Париже в Техасе. Разумеется, не всегда и не все шло гладко, однако мастеру, похоже, не страшны были никакие рытвины и ухабы. Например, когда мы приехали в Дублин, штат Миссисипи, в нашу дверь постучался школьный инспектор. «Почему этот парень не в школе?» — сказал он мастеру, тыча длинным костлявым пальцем в мою сторону. Как вы знаете, в те годы существовал соответствующий закон, со всеми прилагавшимися к нему указаниями и инструкциями. Я подумал, что вот нам и конец, но мастер только улыбнулся, пригласил любопытного джентльмена войти и достал из нагрудного кармана пиджака сложенный лист бумаги. Бумага была вся в печатях и конторских штампах, и, ознакомившись с ней, инспектор смущенно приложился пальцами к шляпе, принес свои извинения и удалился. Бог знает, что там было написано, но подействовало лучше некуда. Я не успел прочитать ни слова: мастер сразу ее сложил и опять упрятал в карман. «Что это?» — спросил я у него, а потом подождал и спросил еще раз, но мастер так и не ответил. Он только похлопал себя по карману, с видом невероятно хитрым и самодовольным. В эту минуту он был похож на кота, сожравшего хозяйскую канарейку, который не собирался докладывать, каким образом открыл дверцу.
Всю вторую половину 1927 года и первую 1928-го я прожил словно в коконе, отгороженный от всего на свете, сосредоточившись исключительно на работе. Я не задумывался о прошлом, не задумывался о будущем, меня интересовало только настоящее и только то, чем я занят в данный момент. Примерно дня по три-четыре в месяц мы проводили в Вичите, а все остальное время колесили в «Чудо-мобиле» из штата в штат. Первый относительно длинный перерыв мы устроили себе в середине мая. Подходил мой тринадцатый день рождения, и мастер решил, что неплохо бы недели две отдохнуть. Поехали к миссис Виттерспун, сказал он, пожуем для разнообразия домашней стряпни. Сделаем передышку, отметим день рождения, сосчитаем денежки, поживем как турецкие султаны, а когда надоест, снова упакуем вещички и рванем себе дальше. Предложение было блеск, и я обрадовался, но едва мы вернулись, сквозь предвкушение отдыха я почувствовал: что-то не так. Мастер с миссис Виттерспун были на этот раз ни при чем. Ко мне оба они относились замечательно, а уж друг к другу тем более. В доме тоже было, как всегда, хорошо. Нелли Богг постаралась от души, постель была та же, что раньше, погода на улице стояла отменная. Тем не менее с той минуты, как мы переступили порог, сердце у меня сжалось, и я весь вечер чувствовал необъяснимую горечь и беспокойство. Сначала я подумал, что высплюсь и пройдет, но тревожное чувство не прошло и утром, осталось и залегло внутри, будто непереваренный пудинг, и сколько я ни пытался настроиться на хорошее, я не мог от него избавиться. Потом оно принялось разрастаться, совершенно от меня независимо, и на третий день стало занимать во мне столько места, что вечером, едва я надел пижаму и собрался было лечь спать, вдруг невыносимо — захотелось плакать. Я подивился своему идиотизму, но не прошло и