Поняв, что он не то ляпнул. Ник спешит исправить дело. Я не о себе говорил. Вообще о мужчинах. Абстрактно.
После ужина они возвращаются к себе в Вест-Виллидж. Они живут в симпатичном, удобно расположенном доме на две семьи на Бэрроу-стрит — в действительности это квартира Джона Траузе, я решил вставить ее в роман как дань человеку, подавшему мне идею. Ева ложится спать, а Ник усаживается за стол в гостиной, чтобы написать письмо и заполнить несколько счетов. Наконец с этим покончено, уже довольно поздно, но ему не до сна. Он заглядывает в спальню, Ева еще не спит. Пойду брошу письма в ящик, говорит он, через пять минут вернусь.
Тут-то все и происходит. Боуэн кладет письма в дипломат (там так и лежит рукопись «Ночи оракула») и выходит из дому. Ранняя весна, обрушив на город жестокий ветер, сотрясает дорожные знаки, гонит по мостовой бумагу и прочий мусор. Ник, ничего вокруг не замечая, рассеянно движется в тумане, мысли его заняты обескураживающей утренней встречей с Розой и совсем уж неожиданным ее соседством в ресторане. Дойдя до угла, он опускает письма в почтовый ящик. Что-то во мне сломалось, говорит он себе. Впервые он готов взглянуть правде в глаза: его брак потерпел фиаско, жизнь зашла в тупик. Вместо того чтобы вернуться назад, он решает немного пройтись. Ноги сами несут его куда-то — один поворот, второй. А в это время осатаневший ветер упорно расшатывает химеру из известняка, украшающую фасад жилого дома на высоте одиннадцатого этажа. Еще пара шагов, и оторвавшаяся голова химеры неизбежно обрушится на его собственную голову. Так начинается моя вариация на тему Флиткрафта. В конечном счете, чудом разминувшись с темечком, слегка зацепив правую руку и выбив из нее дипломат, каменный болид разбивается о тротуар на тысячи осколков.
Ник валяется на мостовой. Он в шоке, дезориентирован и напуган. Он не осознает происшедшего. Что-то чиркнуло по рукаву, дипломат в сторону, звук разорвавшейся бомбы. Ему требуется время, чтобы восстановить цепочку событий, потом он неуверенно поднимается на ноги с ощущением, что по ошибке остался на этом свете. Камень должен был свалиться ему на голову. В этом и был истинный смысл его выхода из дома. И то, что он уцелел, может означать только одно: ему дарована новая жизнь, а с прежней покончено, прошлое ему больше не принадлежит.
Из-за угла появляется такси, он поднимает руку. Машина останавливается, он садится. Куда едем? — спрашивает таксист. Он говорит первое, что приходит в голову: аэропорт. В какой? — уточняет водитель. Кеннеди, Ла Гардиа, Ньюарк? Ла Гардиа, следует ответ. Машина трогается. В аэропорту он интересуется ближайшим рейсом. Его спрашивают, куда он летит. Неважно. Заглянув в расписание, кассир сообщает ему, что ближайший рейс — в Канзас-Сити и что через десять минут начинается посадка. Отлично. Он протягивает кассиру свою кредитную карточку. В оба конца? В один. Через полчаса он уже летит сквозь ночь в Канзас-Сити.
Там я его пока и оставил — в подвешенном состоянии, на полпути к туманному будущему. Не знаю, долго ли я просидел за письменным столом, но, почувствовав, что выдыхаюсь, положил авторучку и поднялся. Я исписал восемь страниц в синей тетради. Это, считай, два-три часа работы, как минимум, а кажется, пролетели считанные минуты.
Я вышел на кухню и увидел Грейс, заваривающую чай.
— Ты дома? — удивилась она.
— Давно уже. Я был в кабинете. Она еще больше удивилась:
— Я постучала, ты разве не слышал?
— Нет. Наверно, увлекся.
— Поскольку ты не ответил, я заглянула в кабинет, там никого не было.
— Как не было? Я сидел за столом.
— Может, ты отлучился? Вышел в туалет?
— Не помню, чтобы я отлучался. Все это время я писал.
Она пожала плечами.
— Как скажешь, Сидни.
Ей не хотелось ссориться, Грейс была слишком умна для этого. Она улыбнулась мне своей бесподобной загадочной, улыбкой и снова занялась чаем.
В середине дня дождь прекратился, а вечером за нами заехал разбитый синий «форд» из местной таксомоторной службы, чтобы отвезти нас через Бруклинский мост в ресторан, где раз в две недели мы ужинали с Джоном Траузе. После моей выписки из больницы мы взяли за правило собираться втроем раз в две недели, по субботам, чередуя ужин в Бруклине (который готовили мы) с посиделками «У Пьера» в новом и весьма дорогом ресторане в Вест-Виллидж (этот кулинарный разврат упрямо оплачивал Джон). Мы договорились встретиться в баре в семь тридцать, но потом Джон перезвонил, чтобы отменить нашу встречу из-за боли в ноге. У него разыгрался флебит (воспаление вены, вызванное закупоркой сосуда). Однако в пятницу он сообщил, что чувствует себя немного лучше. Ходить мне не рекомендуют, сказал он, но, если вы закажете китайскую еду, можно поужинать у меня дома. И мне с тобой и Грейси{4} веселее. А нога, если держать ее на весу, почти не болит.
Я тихо присвоил квартиру Джона для своего романа в синей тетради, и когда он открыл нам дверь, меня посетило странное, и не сказать, что неприятное, чувство, будто я вхожу в воображаемое пространство, в прихожую, которой не существует. Я бывал в этой квартире бессчетное число раз, но теперь, когда я заселил ее придуманными персонажами, казалось, она принадлежит миру вымысла не меньше, чем миру осязаемых предметов и людей из плоти и крови. К моему удивлению, это ощущение не проходило. Наоборот, только усиливалось, и к половине девятого, когда доставили китайскую еду, я пребывал в состоянии, которое (за неимением другого термина) можно назвать раздвоенным сознанием. Я был одновременно здесь и не здесь, тело мое пребывало в Манхэттене и даже было вовлечено в разговор с Джоном и Грейс, мысленно же я был в Бруклине за своим рабочим столом, где описывал в синей тетради этот дом и все, что в нем происходило. Человек может быть так поглощен собой, что он как будто отсутствует, и в этом нет ничего необычного, но назвать меня отсутствующим было бы неправдой. Полноправный участник происходившего, я отсутствовал по одной простой причине: это «здесь» утратило реальный смысл, превратилось в иллюзорное место, существовавшее только в моей голове — вместе со мной. Я раздвоился. Я был здесь и там.
Боли мучили Джона сильнее, чем это следовало из его слов. Когда он открыл дверь, мы увидели, что он на костылях, с помощью которых он потом не без труда карабкался вверх по лестнице и, морщась при каждом шаге, доковылял до продавленного дивана с валиком из одеял и подушек для больной ноги. Но Джон не собирался устраивать спектакль. Восемнадцатилетним парнем, в сорок пятом, он успел послужить рядовым на тихоокеанском театре военных действий. Он принадлежал к поколению мужчин, которые считали делом чести не проявлять к себе жалости, и всякую суету вокруг своей персоны встречали презрительной насмешкой. Один или два раза он прошелся по адресу Ричарда Никсона, благодаря которому слово
Траузе вообще не очень-то следил за собой, а в тот вечер его неряшливость бросалась в глаза — заношенные белые носки, джинсы и фуфайка, из которых он, видимо, несколько дней не вылезал. Спутанные волосы на затылке слежались, весь он осунулся и постарел. Не могу сказать, чтобы это меня как-то особенно встревожило, — когда человека не отпускает боль и он страдает от бессонницы, было бы странно, если бы он выглядел молодцом. Зато Грейс, всегда такую невозмутимую, его состояние явно смутило и расстроило. Прежде чем заказать китайскую еду, она его замучила вопросами про лекарства и медицинские прогнозы, и, лишь получив заверения, что умирать он пока не собирается, она перевела разговор на практические рельсы — продукты, готовка, мусор, прачечная и все такое. Джон успокоил ее, сообщив, что всем этим занимается мадам Дюма с Мартиники, женщина, убирающая его квартиру вот уже два года, а в случае чего ее подменяет дочь Реджина.
— Ей двадцать два, — уточнил он. — Умная и прехорошенькая. По дому не ходит, а летает. Что не мешает мне попрактиковаться во французском.