и шла, а их сбережения все таяли и таяли. К тому времени, когда родители Вилли в 1946 году наконец очутились в Бруклине, они не столько начинали новую жизнь, сколько вели загробное существование в интервале между двумя смертями. Давид, в Польше некогда подававший надежды как адвокат, теперь с трудом выпросил место у троюродного брата и следующие тринадцать лет каждое утро отправлялся на подземке с Седьмой авеню на пуговичную фабрику на 28-й стрит, Вест. Первый год Ида вносила свою лепту в семейную кассу, давая уроки фортепьяно юным отпрыскам еврейских семейств, но эти занятия кончились одним прекрасным утром в ноябре 1947 года, когда Вилли высунул свое крошечное личико между ног матери и неожиданно отказался умирать.
Вилли вырос американцем, мальчишкой из Бруклина, игравшим в стикбол на улице, читавшим украдкой под одеялом комиксы и слушавшим Бадди Холли и Биг Боппера. Ни мать, ни отец ничего не понимали в этих радостях жизни, но Вилли это мало трогало, поскольку в те годы важнейшей целью его жизни было убедить себя в том, что родители у него не настоящие. Они казались ему чужими и непонятными с их нелепым польским акцентом и странными угловатыми манерами. Бессознательно он чувствовал, что выживет, только если сумеет противостоять им во всем. Когда отец скоропостижно скончался в сорок девять лет от сердечного приступа, скорбь Вилли помогло перенести тайное чувство облегчения. Еще на пороге отрочества, в двенадцать лет, он сформулировал свою жизненную философию: повсюду искать беды себе на голову. Чем больше страданий выпадает на твою долю, тем ближе ты оказываешься к истине, к неприглядной сути существования, а что может быть ужаснее, чем когда твой старик сыграет в ящик всего через шесть недель после того, как тебе исполнилось двенадцать? Подобное событие накладывало на тебя трагический отпечаток, снимало с дистанции крысиных бегов навстречу тщетным упованиям и сентиментальным иллюзиям, омрачало твой лик тенью подлинных душевных терзаний. На самом же деле Вилли особенно и не страдал. Отец для него всегда оставался загадочной фигурой; он мог молчать неделями, а затем вдруг разражаться внезапными вспышками гнева. Не раз он награждал Вилли оплеухой по самым пустяковым поводам. Нет, жизнь без этого мешка со взрывчаткой у тебя под боком была не столь уж и тяжела. Честно говоря, привыкнуть к отсутствию отца не составило ни малейшего труда.
По крайней мере, к такому выводу пришел наш славный герр доктор Зельц. Хотите — соглашайтесь с его мнением, хотите — нет, но если не верить ему, то кому же верить? Неужели, выслушивая все эти истории на протяжении семи лет, он не заслужил права именоваться ведущим мировым авторитетом в области изучения Вилли?
Итак, Вилли остался один с матерью. Мать Вилли трудно было назвать легким в общежитии существом, но она хотя бы не распускала рук и выказывала по отношению к сыну немало любви и достаточно сердечной теплоты, чтобы компенсировать те периоды, когда она постоянно попрекала Вилли, поучала его и изводила прочими способами. В целом, нельзя сказать, чтобы Вилли не старался быть хорошим сыном. В те редкие моменты, когда он не думал о себе, он даже предпринимал сознательные попытки любить свою мать. Если между ними и существовала какая-то напряженность, то обусловлена она была не столько личными чувствами, сколько противоположными взглядами на жизнь. Из собственного тяжелого опыта миссис Гуревич знала, что мир полон зла и опасностей, и жила в соответствии с этим знанием, пытаясь делать все, что было в ее власти, для того чтобы не дать миру погубить себя. Вилли тоже считал, что мир настроен к нему враждебно, но, в отличие от матери, полагал, что всякое сопротивление бесполезно. Разница между ними заключалась не в том, что одна была оптимисткой, а другой пессимистом. И мать, и сын были пессимистами, но если пессимизм первой вел к жизни в мире страхов, то пессимизм второго выливался в шумное и напускное презрение ко всему сущему. Там, где мать сжималась в комок, сын шел напролом. Там, где мать осторожно пыталась ни в коем случае не заступать за красную линию, сын бесшабашно пересекал ее. Большую часть времени они пререкались между собой. Поскольку Вилли знал, как легко завести мать, он не упускал ни единого случая, чтобы не вступить с ней в конфликт. Если бы только у нее хватило ума относиться к высказываниям сына с достаточным равнодушием, Вилли не стал бы так яростно отстаивать свои взгляды. Но противостояние вдохновляло его, подталкивало к переходу на все более и более экстремистские позиции, и к тому времени, когда школа осталась позади, а впереди распахнулись двери колледжа, Вилли уже полностью сжился с некогда избранной им ролью — бунтаря, возмутителя спокойствия, проклятого поэта, ночующего в канавах обреченного на погибель мира.
Одному богу известно, сколько наркотиков удалось впихнуть в себя этому парню за те два с половиной года, что он провел на Морнингсайд Хайтс. Назовите любое запрещенное вещество и окажется, что Вилли курил его, или нюхал, или впрыскивал в вены. Одно дело ходить по коридорам, изображая из себя нового Франсуа Вийона, и совсем другое — ввести в себя столько отравы, что ею можно засыпать всю территорию городской свалки Нью-Йорка в Джерси Медоулэндз. Такого натиска не выдержит биохимия даже самого стойкого организма. Судя по всему, Вилли рано или поздно все равно должен был сойти с ума, но кто сможет уверенно утверждать, что психоделическая вседозволенность его студенческих дней не ускорила процесс? Когда соседи по общежитию в один прекрасный день застали Вилли распростертым нагишом на полу его комнаты и распевающим наподобие мантры имена из телефонной книги Манхэттена, отправляя при этом ложкой в рот из горшка свои собственные экскременты, академической карьере будущего хозяина Мистера Зельца был положен преждевременный и необратимый конец.
За сим последовал дурдом, из которого Вилли вернулся в квартиру матери на Гленвуд-авеню. Это было явно не самое лучшее место для него, но куда еще в мире могло направиться несчастное существо, подобное Вилли? Первые шесть месяцев заметных улучшений не отмечалось. Если не считать того, что Вилли переключился с наркотиков на алкоголь, ничего не изменилось. Прежняя напряженность, прежние конфликты, прежнее взаимонепонимание. И тут ни с того ни с сего накануне сочельника 1969 года у Вилли случилось видение, которое изменило все вокруг, произошла мистическая встреча, перевернувшая все его сознание и придавшая всей его жизни совершенно иной ход.
Дело было в половине третьего ночи. Мать легла в постель уже несколько часов назад, а Вилли расположился на диване в гостиной с пачкой «Лаки Страйк» и бутылкой бурбона. Он писал и краешком глаза следил за экраном телевизора. Телевизор вошел в его жизнь совсем недавно, как побочный продукт долгого пребывания в психушке. Изображения, сменявшиеся на экране, не особенно интересовали Вилли; большее удовольствие доставлял ему гул кинескопа и серо-голубые тени, отбрасываемые им на стены гостиной. Шла программа «Для тех, кто не спит» (что-то насчет гигантских кузнечиков, пожирающих обывателей города Сакраменто, штат Калифорния), но основная часть эфирного времени была посвящена обычному надсадному восхвалению чудесных новшеств: ножей, которые никогда не тупятся, лампочек, что никогда не перегорают, и волшебных лосьонов, что навсегда избавляют потребителя от кошмара плешивости. «Болтай, болтай, — бормотал Вилли следом за диктором, — старые уловки, вечные враки». Но только он собрался встать и выключить телевизор, как на экране начался новый рекламный ролик, в котором Санта Клаус появился из чего-то, что выглядело как каминная труба в гостиной пригородного дома где-нибудь в Массапекуа, Лонг-Айленд. Дело было перед Рождеством, поэтому реклама с актерами, наряженными Санта Клаусом, сама по себе не удивила Вилли. Но этот Санта Клаус не походил на других: щечки у него пылали огнем, а борода была белизны необыкновенной. Вилли ждал, когда начнется текст, абсолютно уверенный в том, что речь пойдет о средстве для чистки ковров или о квартирной сигнализации, но внезапно Санта Клаус обратился к Вилли со словами, которые полностью переменили его судьбу.
— Уильям Гуревич, — сказал Санта Клаус. — Да, да, Уильям Гуревич из Бруклина, штат Нью-Йорк, я с тобой говорю!
В ту ночь Вилли выпил только половину бутылки, к тому же прошло уже восемь месяцев с момента, когда он в последний раз страдал полномасштабными галлюцинациями. Поэтому Вилли знал, что на такую чепуху его не купишь. Он осознавал разницу между реальностью и игрой воображения. Если Санта Клаус обращался к нему с экрана маминого телевизора, это могло означать лишь одно — то, что он, Вилли, выпил гораздо больше, чем ему казалось.
— Да пошел ты, мистер! — заявил Вилли и без долгих раздумий выключил ящик.
К несчастью, выдержки у него хватило ненадолго. Потому ли, что он от природы страдал любопытством, а может, чтобы увериться в том, что опять не сошел с ума, но Вилли решил снова включить телевизор, хотя бы на самую-самую чуточку. Ведь это никому не повредит, разве не так? Лучше узнать горькую правду, чем следующие сорок лет каждое Рождество мучиться сомнениями, что же он на самом деле видел.
И что бы вы думали? Санта Клаус был тут как тут. Он погрозил Вилли пальцем и неодобрительно покачал головой. В глазах его читалось разочарование. Затем он открыл рот и начал говорить (с того самого места,