шумно и пышно, так что позже санитарное управление объявило, что за дни празднеств с улиц вывезли триста тонн мусора. Это безусловный рекорд, говорилось в сообщении, самое грандиозное празднество в мире. Я держался в стороне от всей этой помпы. Не зная, как быть дальше, и пытаясь сберечь последние силы, я почти не выходил из своей квартиры. Маленькая вылазка за продуктами в магазинчик на углу и обратно, ни шагу дальше. У меня уже саднило задницу от дешевой бумаги, которую я приносил с рынка.
Но больше всего я страдал от жары. Квартира превратилась в душегубку, днем и ночью я изнывал от духоты, и как бы широко ни распахивал окна, в комнате не было ни струйки свежего воздуха. Я был все время мокрым. Даже не двигаясь, я покрывался потом, и стоило мне чуть шевельнуться, как с меня лило ручьем. Я пил сколько мог, принимал холодные ванны, совал голову под кран, прикладывал мокрые полотенца к лицу, оборачивал ими руки и шею. Не сказать, чтобы это сильно помогало, но хоть тело оставалось чистым. Мыло в ванной превратилось к тому времени в тончайшую белую пластинку, и приходилось экономить его для бритья. Запас лезвий тоже основательно истощился, так что бриться я решил два раза в неделю, расчетливо планируя бритье на дни, когда надо было идти в магазин. И хотя все это ровным счетом ничего не значило, меня утешала мысль, что я нахожу в себе силы не опуститься.
Необходимо было продумывать и рассчитывать каждый свой шаг. Но в этом-то и заключалась наибольшая трудность — я больше не мог ничего планировать. Я потерял способность смотреть вперед и как бы усердно ни пытался представить будущее, я его не видел, не видел вообще ничего. Единственным будущим, которое я мог себе представить, было мое настоящее, и борьба за то, чтобы остаться в нем, полностью затмевала все остальное. У меня больше не было мыслей. Мгновения неслись одно за одним, и в каждое из них будущее виднелось мне пустой, белой, размытой страницей. Если жизнь — это рукопись, как часто говорил мне дядя Вик, а каждый человек — автор своей собственной рукописи, то мое сочинение близилось к финалу. В нем не было сюжета, каждое предложение записывалось без предварительного обдумывания и никак не связывалось со следующим. Это бы все ничего, но вопрос заключался уже не в том, смогу ли я закончить свою рукопись. На мой взгляд, она уже была закончена. Вопрос был в том, что я буду делать, когда кончатся чернила.
У меня еще оставался дядин кларнет, пристроившийся в чехле возле моей постели. Теперь мне стыдно в этом признаваться, но я чуть было не сдался и не продал его. Хуже того, я не просто понес продавать его в магазин музыкальных инструментов, а сначала приценился, сколько за него дадут. И лишь узнав, что этих денег не хватит даже на месячную квартплату, бросил эту затею. Но это была не единственная причина, уберегшая меня от непростительного греха. Ведь кларнет оставался ниточкой, протягивавшейся от меня к дяде Вику, и, поскольку она была последней, в кларнете заключалась теперь вся сила дядиной бессмертной души. Я ощущал ее в себе всякий раз, стоило лишь взглянуть на инструмент. Этот единственный уцелевший обломок кораблекрушения и помог мне кое-как удержаться на плаву.
Через несколько дней после похода в магазин музыкальных инструментов меня едва не доконало еще одно бедствие. Я собирался сварить два яйца для своей единственной трапезы, как вдруг они выскользнули у меня из рук и разбились. Мне это показалось самым жестоким несчастьем в моей жизни. Как сейчас помню: я в ужасе замер, а прозрачное содержимое исчезало в щелях на полу. На поверхности осталась лишь небольшая лужица дрожащей жижи и блестящие осколки скорлупы. Один желток чудом уцелел. Я наклонился, чтобы собрать его, но он выскользнул из-под ложки и растекся. Для меня это было равно космической катастрофе, гибели великого светила. Желтое растеклось по белому, все смешалось, закружилось, превратилось в туманное скопление межзвездной пыли. Это было уже слишком, последняя капля, переполнившая чашу моих невзгод. Я сел и горько заплакал.
Чтобы хоть как-то прийти в себя, я отправился в ресторан «Храм Луны». Это не помогло. Жалость к самому себе сменилась желанием покрасоваться. Я, заранее ненавидя себя за то, что не смог противостоять соблазну, заказал роскошный обед. Я ел суп с рублеными яйцами, прекрасно осознавая горькую иронию такого выбора. Потом съел пончики, блюдо острых креветок и выпил бутылку китайского пива. Возможно, все съеденное пошло бы мне на пользу, не будь оно отравлено размышлениями. Это не обед, говорил я себе, это последняя трапеза приговоренного перед казнью. Я через силу жевал и проглатывал пищу и чуть не подавился рисом. Тут мне вспомнилась строчка из последнего письма сэра Рэли к жене, написанного накануне его казни: «Мой мозг разлетелся вдребезги». Как эти слова передавали мое состояние! Я вспомнил об отрубленной голове Рэли, которую его жена хранила в стеклянном ящике. Припомнил голову Сирано, расколотую упавшим на нее булыжником. И представил свою собственную голову, которая с треском раскалывается, словно выроненные яйца. Мне уже казалось, что мозг вытекает из головы, что весь я распадаюсь на куски.
Я оставил баснословные чаевые официанту и отправился к себе. Там что-то лежало. Если не считать уведомлений о выселении, это было первое послание ко мне за тот месяц. На миг я вообразил, что какой-то неизвестный доброжелатель прислал мне чек, но, изучив конверт, понял, что это снова уведомление, но только иного рода. Шестнадцатого сентября мне надлежало явиться на медкомиссию «в связи с призывом в армию». Учитывая свое тогдашнее состояние, я отнесся к приглашению весьма спокойно. К тому времени мне уже было почти все равно, где на меня упадет камень. Будь это в Нью-Йорке или Индокитае, сказал я себе, в конце концов везде произойдет одно и то же. Если сам Колумб мог перепутать Америку и Китай, то кто я такой, чтобы придираться к географии? Я пришел к себе и сунул конверт с уведомлением в чехол дядиного кларнета. И через пару минут уже благополучно позабыл о медкомиссии.
Послышался стук в дверь. Я решил не шевелиться и не узнавать, кто там. Я был занят мыслями и не хотел, чтобы меня отвлекали. Через несколько часов стук раздался снова. Этот стук отличался от первого, и я подумал, что это кто-то другой. Сейчас стучали резко и беспардонно, казалось, чей-то решительный кулак вот-вот вышибет дверь. В первый же раз стук был легким, почти робким, я бы даже сказал дружелюбным; производился он, видимо, костяшкой одного пальца по дереву. Несколько часов я обдумывал эти различия, оценивая богатство информации о человеке, которая заложена была в таких обычных звуках. Если бы стучал один и тот же человек, думал я, то такая перемена могла бы означать, что он испытал какое-то огромное разочарование. Тогда интересно: кто бы это мог быть? Следовало склониться, видимо, к первой версии: стучали двое. Один дружески, а другой — нет. И я все думал и думал об этом, пока не наступила ночь. Как только я понял, что стемнело, я зажег свечу и все продолжал думать о стучавших ко мне, пока наконец не уснул. И ни разу мне не пришло в голову задаться вопросом, кто же именно это был. А если точнее, я даже не спросил себя, почему не хочу об этом ничего знать.
Следующее утро началось для меня настойчивым громыханием в дверь. Когда я уже вполне проснулся и понял, что это не сон, в коридоре загремели ключи — их резкий звон настойчиво отозвался у меня в голове. Я открыл глаза, и в тот же самый миг ключ вошел в скважину замок щелкнул, дверь распахнулась и в комнату ввалился управляющий домом Симон Фернандес. По щетине было видно, что он по обыкновению не брился уже дня два. Облачен он был в те же брюки цвета хаки и белую футболку, в которых я видел его еще в начале лета. Теперь все это засалилось и было украшено разводами сероватой сажи и пятнами от еды. Он взглянул не меня в упор, но словно бы и не заметил. Еще с Рождества, когда я не смог вручить ему ежегодные чаевые (еще одна статья расходов, подтачивавшая мой бюджет, даже несмотря на продажу книг), Фернандес стал смотреть на меня как на врага. Он больше не здоровался, не болтал о погоде, не рассказывал о своем двоюродном брате из Понсе, который занял весьма прочное положение в команде «Кливленд Индианз». Из-за моей неплатежеспособности Фернандес в упор меня не видел, и уже полгода мы не сказали друг другу ни слова. В этот же знаменательный день он неожиданно сменил тактику. Лениво обойдя комнату, постучав по стенам, словно проверяя, целы ли они, и уже повторно миновав мое ложе, он остановился, обернулся и, словно только что заметив меня, фальшиво удивился.
— Господи, — процедил он, — ты еще здесь?
— Еще здесь, — ответил я. — В известном смысле слова.
— Выметайся сегодня же, — сказал он. — Видишь ли, квартира сдана с первого числа, и завтра утром придет Вилли с малярами. Если не исчезнешь, тебя отсюда вышвырнут копы. Понял?
— Не беспокойтесь. Я еще не скоро исчезну. Фернандес хозяйским взглядом обвел комнату и брезгливо покачал головой.
— Ну и берлогу ты здесь устроил. Извини, конечно, но она смахивает на фоб. Такой вот сосновый ящик, в которых носят всяких бездельников.
— Мой дизайнер в отпуске. Мы планировали выкрасить стены голубой краской оттенка дроздового яйца, но потом засомневались, подойдет ли он к цвету плитки на кухне. Так что мы еще подумаем.