лишь то же лекарство, что я всадил сейчас в его лошадь». Скорсби поднял пистолет и направил в голову Бирна, но я оттолкнул его руку. Не знаю, действительно ли он собирался спустить курок, но рисковать было нельзя. Когда я отшвырнул его руку, Скорсби оскалился на меня и прохрипел, чтобы я попридержал руки. «Только тогда, когда перестанешь направлять оружие на беспомощных людей», — ответил я. Скорсби развернулся и направил пистолет не меня. «На кого захочу, на того и направлю, — сказал он и вдруг расплылся в улыбке, в широком идиотском оскале читалась его власть надо мной. — Беспомощный, — повторил он мои слова. — Ты и сам точно такой же, мистер Художник, беспомощный мешок костей».
Мне показалось, что сейчас он меня пристрелит. Я стоял, ожидая, что он спустит курок, и думал, сколько времени буду умирать после того момента, как пуля пробьет сердце. Я думал: вряд ли уже о чем- нибудь успею подумать. Казалось, что это будет длиться вечно: мы двое стоим и смотрим друг другу в глаза, а я жду, когда же он приступит к делу. И тут Скорсби захохотал. Он был донельзя доволен сам собой, как будто одержал какую-то огромную победу. Он убрал пистолет в кобуру и сплюнул. Так, будто уже убил меня, будто я уже был мертв.
Он пошел обратно к застреленной лошади и стал снимать с нее седло и седельные вьюки. Я еще не пришел в себя после его шутки с пистолетом, но присел возле Бирна, осмотрел его и, как мог, промыл и перевязал раны. Через пару минут Скорсби вернулся и объявил, что готов ехать дальше. «Дальше? — переспросил я, — о чем ты? Мы не можем сейчас взять парня с собой, ему нельзя двигаться». — «Тогда оставь его совсем, — сказал Скорсби, — ему все равно крышка, и будь я проклят, если останусь тут, в этом дурацком каньоне, и стану черт знает сколько ждать, пока он подохнет». «Делай как знаешь, — ответил я, — но Бирна я не оставлю, пока он жив». Скорсби хмыкнул: «Ты говоришь, как герой какого-нибудь дурацкого романа, — сказал он. — Застрянешь здесь на неделю, дожидаясь пока он отдаст концы, и что тебе из этого?» — «Я за него отвечаю, — сказал я. — В этом все дело, и поэтому не брошу».
Скорсби собрался уезжать, перед его отъездом я вырвал лист из своей записной книжки и написал письмо жене. Не помню, что я там написал. Что-нибудь этакое мелодраматическое — скорее всего именно так. Наверное, я пишу тебе в последний раз, и больше ты обо мне, видимо, никогда не услышишь… — да, по моему как раз так и написал. Предполагалось, что Скорсби отправит письмо, когда доберется до городка. Так мы, во всяком случае, договорились, но я понимал, что ему плевать на свое обещание. Это бы впутало его в наше исчезновение, а с какой стати ему нарываться на чьи-нибудь расспросы? Гораздо лучше просто смыться и выбросить всю эту историю из головы. Как оказалось, все именно так и произошло. По крайней мере, я думаю, что так и произошло. Позже, читая разные варианты своего некролога, я не нашел ни одного упоминания о Скорсби, хотя в своем письме упоминал его имя.
Скорсби еще что-то мямлил о том, что соберет поисковую группу, если я не появлюсь через неделю, но понятно было, что этого он тоже делать не станет. Я так ему и сказал, глядя прямо в лицо, но он и глазом не моргнул, только опять мерзко осклабился. «Последний раз спрашиваю, мистер Художник, — сказал он, — ты едешь со мной или нет?» Я только отрицательно мотнул головой, разговаривать от злости не мог. Прощаясь, Скорсби тронул шляпу и стал взбираться на крутой склон, чтобы взнуздать свою лошадь и отправиться дальше. Вот просто так, ни слова больше не сказав. За несколько минут он добрался до вершины, и все это время я смотрел ему вслед. Не хотелось получить пулю в спину. Я думал, что он постарается пристрелить меня перед отъездом, наверняка постарается. Чтобы замести следы, знать наверняка, что я никому не расскажу о том, как он бросил умирать молоденького парнишку. Но Скорсби ни разу не обернулся. Он не собирался убивать меня, но не потому, что пожалел, уж это точно. Он понимал: не стоит. Ему казалось это бессмысленным: он не верил, что я смогу один вернуться.
Скорсби ускакал. Через час у меня появилось ощущение, будто его вообще никогда не существовало. Не могу тебе объяснить, какое странное это было ощущение. Не то чтобы я заставлял себя не думать о нем — нет, я даже едва мог припомнить, как он выглядел, как звучал его голос, ничего больше я о нем не помнил. Вот что творится с тобой в тишине, Фогг, она уничтожает все. Скорсби был вытеснен ею из моей головы, и, когда бы я ни принимался думать о нем впоследствии, это было похоже на припоминание сна, на поиск фантома, того, кого никогда не было.
Бирн умирал три или четыре дня. Может, было даже лучше, что он умирал так долго. Я постоянно что-то делал, и бояться своего будущего мне было некогда. Страх пришел уже позже, уже тогда, когда я похоронил Бирна и остался совсем один. В первый день после отъезда Скорсби я забирался на гору, должно быть, раз десять — надо было снять с осла вьюки, распаковать еду и снаряжение и стащить их вниз. Я разломал мольберт и сделал шины, чтобы зафиксировать руку и ногу Бирна. Потом соорудил нечто вроде палатки из треножника и одеяла, чтобы защитить его лицо от солнца. Менял повязки из полосок ткани. Устраивал костер, готовил еду, делал все, что было нужно. Присматривал я и за лошадью с ослом. Меня заставляло действовать чувство вины, я не мог не винить себя за то, что произошло, но даже это чувство, поскольку оно человеческое, было для меня благом, знаком того, что я еще связан с тем обычным миром, где живут все остальные люди. Как только Бирн умрет, больше не о ком будет заботиться, думал я и боялся этой пустоты, боялся до полусмерти.
Я понимал, что положение Бирна безнадежно, понимал это с самого начала, но продолжал обманывать себя мыслями о том, что вдруг он все-таки выживет. Он больше ни разу не пришел в сознание, но то и дело начинал бормотать, так, как люди обычно разговаривают во сне. Это был бред, нечленораздельные слова, скорее звуки, никогда не превращавшиеся в законченные слова, но всякий раз, когда это начиналось, я надеялся, что звуки вот-вот сложатся в слова. Он был точно отделен от меня тонкой завесой, невидимой преградой, за которой начиналась оборотная сторона этого мира. Я пытался подбодрить его, постоянно разговаривал с ним, пел ему песни, про себя молясь, чтобы хоть что-нибудь наконец дошло до него и пробудило его сознание. Но ничего не получалось. Ему становилось все хуже и хуже. Мне не удавалось влить ему в рот ни капли пищи, все, что я мог, это смачивать ему губы мокрой тряпкой. Я видел, как час за часом силы покидали его. Рана в животе перестала кровоточить, но не заживала: началось нагноение. Она стала желто-зеленой, и по повязке все время сновали муравьи. Выжить он просто не мог.
Я похоронил его там же, у подножья горы. Подробности опустим. Как я рыл могилу, подтаскивал его тело к краю, чувствовал, как оно отрывается от меня и падает, когда я его туда столкнул. К тому времени я, возможно, уже дошел до точки. Я еле заставил себя засыпать яму. Забрасывать грязью его мертвое лицо — это было выше моих сил. Я проделал все с закрытыми глазами, только так смог швырять туда землю. Я не поставил над могилой креста и не прочел молитву. «Так тебя и растак, Господи, — сказал я про себя». — Еще я буду тебе молиться. Вместо этого воткнул в землю палку, прикрепил к ней лист бумаги и написал: «Эдвард Бирн, 1898–1916. Похоронен своим другом Джулианом Барбером». И тогда я завыл. Вот как, Фогг. Тебе первому рассказываю об этом. Только тогда я позволил себе завыть и предаться горю до умопомрачения.
5
Вот о чем успел рассказать Эффинг в тот день. Закончив последнюю фразу он перевел дух и, видимо, собирался продолжить, но тут в комнату вошла миссис Юм и объявила, что завтрак готов. Я думал, воспоминания о тех трагических событиях разбередят его и ему будет трудно успокоиться, но появление миссис Юм ничуть не рассердило Эффинга. «Отлично, — захлопал он в ладоши. — Пора завтракать. Я умираю с голоду». Меня удивило, как он сумел так быстро переключиться. Только что его голос дрожал от волнения. Я даже боялся, что старик на грани припадка, а теперь он мгновенно преобразился и излучал бодрость и добродушие. «Теперь у нас все пойдет как надо, молодой человек, — сказал он мне по дороге в столовую. — Это только начало, или предисловие, как это по-вашему называется. Погоди, вот я разговорюсь как следует. Ты еще, можно сказать, ничего и не слышал».
За столом он больше ни разу не упомянул о некрологе. Завтрак прошел как обычно, под привычный аккомпанемент хлюпанья и чавканья — этот день ничем не отличался от любого другого. Эффинг словно и забыл уже, что только что три часа подряд изливал мне в гостиной то, что никогда и никому не говорил. За столом мы беседовали, как обычно, мало, но к концу завтрака уже обсудили все приготовления к ежедневной прогулке. Недели на три-четыре распорядок у нас установился такой: по утрам мы работали над