Граф Кирилл Григорьевич ловким манёвром отправил гофмейстерину Великой Княгини на вельботе английского посла, саму же Великую Княгиню усадил на голубые подушки своего атаманского катера.
— Уф, Ваше Высочество!.. Ну и испытание!.. Томительное заседание… И как было душно!.. Всё латынь!.. Ни слова по-русски — русская академия!
— Везде так, Кирилл Григорьевич, — с кротостью сказала Великая Княгиня, — латынь — язык учёных. А вот нехорошо, что вы спать изволили во время заседания.
— Да разве, Ваше Высочество, то было приметно? Я со стыда сгораю. Это я речь свою обдумывал, и как-то было трудно.
— Но почему?
— Позвольте изъяснить вам это последним стишком нашего досточтимого Михаила Васильевича Ломоносова.
— Каким ещё стишком? На вас не похоже стихами изъясняться.
— Стишком — «Разговор с Анакреоном».
— Eh bien.[46]
— Вы разрешите?
В голосе Кирилла Григорьевича звучали неподдельная любовь и тоска.
— Вы меня поняли, Ваше Высочество? Не легко мне было говорить льстивые и лестные слова немцам академикам, когда Ваше Высочество персонально здесь быть изволили.
— И всё-таки вы будете по своему обыкновению молчать.
— Да, Ваше Высочество, буду молчать, ибо как смею я сказать то, что так хороню в самой глубине своего сердца?
Катер мягко взлетел на невские волны. Шипит под носом волна, гнутся длинные распашные вёсла в руках у сильных гребцов. За кормою шелестит по ветру великокняжеский штандарт и полощет концом по крутящей, будто кипящей воде.
Великая Княгиня молчит. Да, он любит… давно и крепко любит и потому молчит, что очень сильно любит… А любовь разве не сила, не то орудие, которое поможет в любую минуту?..
— Послушайте, Кирилл Григорьевич, скажите мне… Что за охота была вам… помните, в то сумасшедшее лето, когда мы все жили в Раеве, у Чоглоковых, под Москвою, приезжать к нам из своего Петровского каждый день? Это было вам, должно быть, очень утомительно… И у нас была такая скука. Всё те же люди и те же разговоры и шутки, мы так надоели друг другу. У вас же, в Петровском, я слышала, каждый день бывали новые люди, множество гостей, и все самого лучшего московского общества.
Гребцы навалились, давая последний разгон лодке перед причаливанием. Загребной откинулся далеко назад.
— Да гусли поневоле любовь мне петь велят, — чуть слышно сказал Разумовский. — Я был тогда влюблён.
— Что вы?.. Да в кого же могли вы быть влюблены у нас?..
С деревянным стуком гребцы выбрали вёсла из уключин. Матрос стал с крюком на носу. Сейчас и пристань.
— В кого?.. В вас!
Екатерина Алексеевна рассмеялась.
— Вот… Не подозревала. Ведь вы тогда уже несколько лет как были женаты и, сколько я слышала, хорошо жили с женою. Вы хорошо умеете скрывать свои чувства.
— Мои чувства, Ваше Высочество, были особого порядка… И они остались неизменными.
Разумовский протянул руку Великой Княгине, чтобы помочь ей выйти из катера. Маленькая ножка коснулась бархата подушки, чуть нагнулась лодка. Екатерина Алексеевна оперлась на руку Разумовского и ощутила: тверда рука и не дрожит.
Да — этот пойдёт для неё на всё…
IX
В эти дни при Екатерине Алексеевне появилась новая фрейлина — сестра Елизаветы Романовны Воронцовой, Екатерина Романовна Дашкова. Ей было семнадцать лет. Она воспитывалась за границей, говорила по-французски лучше, чем по-русски, и вся была пропитана идеями Вольтера и духом Монтескье и Дидро. Великой Княгине было интересно говорить с нею и вспоминать любимых философов. Екатерина Романовна только что вышла замуж за Дашкова, и замужество давало ей известную свободу. Наружно — «бержерка» саксонского фарфора, миниатюрная куколка с тонкими нежными чертами миловидного лица, с фарфоровою матовостью щёк, с большими серо-голубыми наивными глазами, с высоко взбитыми в модной причёске пепельными пушистыми волосами — она была несказанно привлекательна и нравилась всем, и женщинам и мужчинам. Её родственник Никита Иванович Панин, назначенный Императрицей наблюдать за воспитанием наследника Павла Петровича, был влюблён в неё. Задорная, смешливая, с галлицизмами в русском языке, мило картавящая, пропитанная духом вольности, вывезенной из Франции и Швейцарии, она была постоянно окружена гвардейскою молодёжью.
Она, и как-то вдруг, воспылала совсем необычайною, нежною и страстною, на всё готовою любовью к Великой Княгине и не отходила от неё. И то, чего себе не могла позволить Великая Княгиня, — громко и смело говорить о политике, то могла делать с наивною прелестью куколка Екатерина Романовна. По своему положению — родной сестры фаворитки Великого Князя, родственницы Никиты Ивановича Панина — она знала всё, что делалось при Великом Князе, что говорилось у Императрицы в связи с помыслами о юном ребёнке-наследнике. Она могла передавать, и как бы от себя, не впутывая Великую Княгиню, то, что ей искусно подсказывала Екатерина Алексеевна, и Дашковой казалось, что она становится во главе какого-то заговора.
Так незаметно и как будто и помимо воли Великой Княгини и точно создавался заговор против Петра Фёдоровича. Екатерина Алексеевна стремилась в этом заговоре устранить и своего сына Павла Петровича, чтобы быть не регентшей, но полновластной Императрицей. Она не изменяла своей формуле, как-то давно вылившейся у неё в слова: «Здесь я буду царствовать одна!..»