основного, существенного для всего рода человеческого. Что вы скажете о тех, кто распознавал бы людей только в том случае, если они одеты во французские кафтаны?

N. — А что сказали бы вы о тех, кто не изображал бы ни черт лица, ни стана да еще вздумал бы закутывать человеческую фигуру в покрывало? Разве вы не имели бы право спросить его: «Где же человек?»

R. — Ни черт лица, ни стана? Разве это справедливо? В моем сборнике нет никаких совершенных людей, — вот и весь сказ. Девушка, погрешившая против добродетели, которую чтит, и вновь обращающаяся к долгу, так как устрашилась более тяжкого проступка; слишком уступчивая подруга, наказанная наконец в своем собственном сердце за чрезмерную снисходительность; благородный, чувствительный, красноречивый, но слабохарактерный молодой человек; упрямый старик аристократ, кичащийся своей знатностью, готовый всем пожертвовать мнению общества; великодушный и отважный англичанин, всегда страстный, при всем своем благоразумии, всегда рассуждающий безрассудно…

N. — Благодушный и гостеприимный муж, любезно предоставляющий приют у себя в доме бывшему любовнику своей жены…

R. — Отсылаю вас к подписи под гравюрой.[362]

N. — «Доверие прекрасных душ»! Отлично сказано.

R. — О философия! Как ты стараешься очерствить сердца и умалить людей!

N. — А прихотливое воображение их возвышает и обманывает. Но возвратимся к предмету нашей беседы. Две подруги? Что вы о них скажете? А этот внезапный душевный переворот в храме? Благодать, конечно, да?..

R. — Сударь!..

N. — И дальше — христианка, благочестивая женщина, не желает обучать своих детей катехизису, а умирая, не хочет помолиться богу. И вдруг оказывается, что ее смерть наставляет в вере пастора и обращает к богу атеиста!.. О-о!

R. — Сударь!

N. — Что до занимательности, то она во всем одинакова — ее совсем нет. Ни одного дурного поступка, ни одного испорченного человека, который вызвал бы у читателя страх за добродетельных героев; все события до того обыденные, до того простые, что, право, тошно; ничего неожиданного, никаких театральных эффектов. Все предусмотрено, и все происходит, как предусмотрено. Стоит ли труда подробно описывать то, что каждый может ежедневно видеть у себя дома или у соседей?

R. — Стало быть, вам нужны заурядные люди и необыкновенные события? А по- моему, лучше наоборот. Впрочем, вы судите так потому, что прочли эти письма как роман. А это вовсе не роман, как вы сами сказали. Это собрание писем…

N. — …которые вовсе не письма, как я уже сказал?.. Какой же это эпистолярный стиль! Все так напыщенно! Сплошь восклицания! Все так вычурно! Высокопарно высказываются самые обыкновенные мысли! Громкие слова для убогих рассуждений; редко встретишь здравый смысл и верные суждения; нигде нет ни тонкости, ни силы, ни глубины. Парение в облаках и удивительно ползучие мысли. Если ваши действующие лица взяты с натуры, признайтесь, что в их стиле мало натурального.

R. — Конечно, с вашей точки зрения так и должно казаться.

N. — А вы полагаете, что публика посмотрит иначе? Зачем же вы тогда спрашиваете мое мнение?

R. — Я вам возражал для того, чтобы вы подробнее высказались. Я вижу, вам хотелось бы читать такие письма, которые и предназначены были для печати.

N. — Желание законное, раз вы их собираетесь напечатать.

R. — Стало быть, в книгах мы всегда будем видеть только таких людей, какими они желают казаться?

N. — Автора мы будем видеть таким, каким он желает себя показать, а тех, кого он описывает, — такими, каковы они в действительности. Но этого достоинства здесь тоже нет. Ни одного четко написанного портрета, ни одного яркого характера, ни одного основательного замечания, никакого знания света. Чему мы научимся в маленьком мирке, состоящем из двух-трех влюбленных или друзей, неизменно занятых только самими собою?

R. — Мы научимся любить человечество. В многолюдном обществе можно научиться лишь ненавидеть людей. Ваше суждение сурово, а публика будет судить еще строже… Не обвиняя ее в несправедливости, я, в свою очередь, хочу вам сказать, как я смотрю на эти письма, — и не столько для того, чтобы извинить те недостатки, за которые вы их браните, как для того, чтобы найти источник этих недостатков.

В уединении человек привыкает видеть и чувствовать иначе, чем в общении с людьми; страсти там другие, а следовательно, и проявляются иначе, воображение всегда поражают одни и те же предметы, а потому они и воспринимаются живее. Небольшое число повторяющихся образов влияет на весь строй его мыслей, придавая им тот странный оборот и монотонность, какие заметны в речах одиноких людей. Следует ли отсюда, что их язык очень энергичен? Отнюдь нет, — он только необычен. Лишь вращаясь в обществе, научишься говорить бойко — прежде всего потому, что там каждый пытается говорить иначе и лучше, чем другие; и, кроме того, там поминутно приходится утверждать то, во что сам говорящий не верит, выражать чувства, которых у него совсем и нет, а поэтому всякий там стремится придать убедительный тон своим речам, за отсутствием внутренней убежденности. Ужели вы думаете, что у людей, действительно охваченных страстью, был бы такой живой, убедительный, цветистый слог, каким вы восхищаетесь в драмах и романах? Нет! В излияниях истинной страсти, переполняющей сердце, больше широты, чем красноречия, — она даже не старается убеждать, она и не подозревает, что можно в ней сомневаться. Когда влюбленный говорит о том, что чувствует, то не столько хочет изложить это другим, сколько облегчить себя. В больших городах любовь живописуют ярче, — следует ли из этого, что там любят сильнее, чем в малых деревушках?

N. — Стало быть, вялость языка доказывает силу чувства?

R. — Иной раз она, по крайней мере, доказывает искренность чувства. Прочитайте любовное письмо, сочиненное в кабинете каким-нибудь светским острословом, желающим блеснуть, — если у него хоть немножко найдется огня в голове, его слова, как говорится, прожгут бумагу; но дальше пожар не пойдет. Вы будете восхищены, и, может быть, даже взволнованы, — но волнение будет мимолетным и поверхностным, от него останутся у вас в памяти только слова. Наоборот, письмо, продиктованное любовью, письмо поистине страстного любовника окажется бессвязным, расплывчатым, будет грешить длиннотами, повторениями. Сердце, переполненное чувством, все твердит одно и то же и никак не может остановиться: чувства его — словно живой родник, непрестанно текущий и неиссякающий. В таком письме не найдешь ничего выдающегося, ничего примечательного; не запомнишь ни слов, ни оборотов, ни красивых фраз; ничто в нем не вызывает восхищения, ничто не поражает. И все же оно умиляет, чувствуешь себя растроганным, сам не зная почему. Бели не поражает тебя сила чувства, трогает его искренность, — вот уж где действительно сердце находит путь к сердцу. Но кто ничего не чувствует, кто лишь владеет пышным жаргоном страстей, тот не признает такого рода красот и презирает их.

N. — Продолжайте, я слушаю.

R. — Отлично. В письмах влюбленных мысли высказываются самые обычные, зато слог необычный, — да так оно и должно быть. Ведь любовь — самообман. Она создает себе, так сказать, другой мир, окружает себя предметами несуществующими, которым лишь она одна дает бытие; и так как она выражает все чувства образами, язык у нее всегда имеет фигуральный смысл. Но в ее фигуральности нет ни логики, ни последовательности, ее красноречие — в беспорядочности мыслей; и чем меньше тут рассуждают, тем больше доказывают. Энтузиазм — вот высшая ступень страсти. Достигнув предела, она видит предмет своей любви совершенным, она превращает его в кумир, возносит на небеса, и как набожность в состоянии восторга заимствует язык любви, так и восторженная любовь заимствует язык набожности. Она видит лишь райские кущи, ангелов, добродетели святых угодников, блаженство в небесной обители. В порыве восторга, видя вокруг такие возвышенные образы, разве будет она прибегать к избитым выражениям? Разве опустится до того, чтобы унизить свои чувства пошлыми словами? Разве не будет она

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату