белоснежными и румяными лицами молоденьких красавиц, до того робких, что они так и вспыхивали при каждом обращенном к ним слове, — и хорошели еще больше. Но меня коробило от необъятной полноты их бюстов — лишь ослепительной белизной своей напоминающих совершенство образца, с коим я дерзал их сравнивать, — дивного образца, скрытого от взоров, который своими очертаниями, как я украдкою подметил, повторяет очертания той знаменитой чаши, моделью для коей служила прекраснейшая на свете грудь.[34]
Не удивляйтесь, что я так много знаю о том, что вы тщательно скрываете от взоров, знаю вопреки всем вашим стараниям, — порою одно из наших чувств помогает познать другое, невзирая на самую ревностную бдительность, и самое строгое платье не скроет тайных прелестей: увидишь их в скромнейшем вырезе, — и словно прикоснешься к ним. Дерзкий, жадный взор безнаказанно проникает под цветы, приколотые к платью, скользит под бархатом и газом, и ты словно осязаешь упругие и твердые перси, коих никогда не посмел бы коснуться.
Я обратил внимание также на изрядный недостаток в одежде уроженок Вале; сзади корсаж у них так короток, что кажется, будто они горбаты; это да небольшие черные наколки и другие части костюма, не лишенные, впрочем, изящества и простоты, придают им нечто своеобразное. Я привезу вам такой костюм — право, он будет вам к лицу. Он сшит по мерке самой стройной девушки в этом краю.
А что было с вами, моя Юлия, пока я, восторгаясь, странствовал по здешним местам, столь мало известным, но достойным внимания? Ужели ваш друг мог забыть вас? Забыть Юлию! Да скорее я забуду самого себя! Могу ли я хоть на мгновение отрешиться от вас, ведь я только и живу вами! Никогда я не замечал яснее, что невольно представляю себе наше общее существование то в одном, то в другом месте, в зависимости от состояния своей души. Стоит мне затосковать, и она ищет прибежище близ вас и утешение в местах, где находитесь вы, — так было, когда я разлучился с вами. Стоит мне испытать радость, и уже не хочется радоваться в одиночестве, и я призываю вас к себе. Так было в дни моих странствий, когда я упивался разнообразными впечатлениями и всюду водил вас с собою. Я не ступал без вас ни шагу. Любуясь ландшафтами, я спешил их показать вам. Деревья укрывали вас своей сенью, на траве вы отдыхали. Подчас, сидя рядом, мы вместе любовались видами; подчас, у ваших ног, я любовался красотой, еще более достойной восхищения чувствительного человека. Бывало, встретится мне препятствие на пути, и я вижу, как вы с легкостью через него перескакиваете, словно молоденькая косуля вслед за матерью; надобно было перейти через поток — и я осмеливался прижать к груди сладостную ношу; и переходил через поток не спеша, с упоением, сожалея, что уже показалась тропа, к которой я пробирался. Все напоминало мне вас в мирных этих краях — и волнующие душу красоты природы, и первозданная чистота воздуха, и простота нравов здешних жителей, и их спокойное, надежное благоразумие, и милая стыдливость девушек, их невинная прелесть, — все, что приятно поражало мои глаза и сердце, все рисовало воображению ту, которую они всюду искали.
«О Юлия моя! — твердил я с нежностью. — Отчего я не могу проводить дни вместе с тобой в этих никому не ведомых краях, радоваться своему счастью, а не подчиняться людскому мнению? Отчего не могу отдать всю свою душу тебе одной и, в свою очередь, заменить для тебя весь мир! Милая моя, обожаемая, тогда бы тебе воздались все почести, коих ты достойна. Радости любви! Вот когда сердца наши наслаждались бы вами вечно. В долгом и сладостном упоении мы не замечали бы, как течет время, но когда годы усмирили бы наконец жар юной страсти, привычка думать и чувствовать вместе подарила бы нам взамен такую же нежную дружбу; исчезла бы страсть, но все благородные чувства, вскормленные в молодости вместе с любовью, заполнили бы зияющую пустоту; среди здешнего счастливого народа и по его примеру мы выполняли бы долг человеколюбия, души наши слились бы для благого дела, и мы почили бы, насладившись жизнью».
Пришла почта. Кончаю и бегу за вашим письмом. Только бы выдержало сердце до этого мгновенья. Увы! Сейчас я был так счастлив в мечтах. Счастье улетает вместе с ними. Что же сулит мне действительность?
Отвечаю немедля на ту часть вашего письма, где вы упоминаете об оплате, — слава богу, мне не было нужды долго размышлять. Вот, Юлия, что я думаю по этому поводу.
В том, что называется честью, я различаю честь, подсказанную общественным мнением, и честь, порожденную уважением к самому себе. Первая состоит из пустых предрассудков, еще более зыбких, чем морская волна; вторая зиждется на бессмертных началах нравственности. Светская честь может быть выгодной для положения в обществе, но она отнюдь не проникает в душу и не оказывает никакого влияния на истинное счастье. Подлинная честь, напротив, составляет сущность счастья, ибо только в ней обретаешь неиссякаемое чувство самоудовлетворения, а ведь только оно одно может сделать счастливым существо мыслящее. Применим же, Юлия, эти принципы к затронутому вами вопросу, и мы его легко разрешим.
Предположим, я выдаю себя за философа и подобно безумцу из басни [36] за деньги наставляю людей в мудрости; в глазах света — это низкое занятие, и, готов признаться, в нем есть что-то нелепое. Однако ж человек должен как-то добывать себе пропитание, и так как проще всего добывать его собственным трудом, то отнесем презрение к труду в разряд опаснейших предрассудков. Не будем столь глупы и не станем жертвовать счастьем из-за неразумного мнения. Вы не станете меньше уважать меня, а я не буду более достоин жалости, если стану зарабатывать на жизнь при помощи дарований, которые развивал в себе.
Но при этом, милая Юлия, нам следует взвесить и иные обстоятельства. Оставим заботы о внешнем и заглянем внутрь себя. Кем же в действительности я буду в глазах вашего отца, получая от него плату за уроки, продавая ему часть своего времени, то есть часть самого себя? Наемником, слугою на жалованье, чем-то вроде лакея, порукой же для его доверия и для сохранности его достояния будет моя показная верность — такая же, как у самого последнего из его слуг.
Но что для отца дороже единственной дочери, даже будь она иной, чем Юлия? Как поступит человек, который будет продавать отцу свои услуги? Заставит замолчать свои чувства? Ах, да ты сама знаешь, возможно ли это! Или же он, отдавшись без оглядки сердечному влечению, нанесет самый страшный удар тому, кому обязался верно служить. В таком случае учитель — лишь вероломный негодяй, попирающий священные права[37], предатель, обольститель, втершийся в дом; законы по справедливости приговаривают ему подобных к смертной казни. Надеюсь, что та, кому я пишу, поймет меня: не смерти я страшусь, а заслуженного позора и презрения к самому себе.
Помните, когда вам на глаза попались письма Элоизы и Абеляра, я выразил свое мнение об этой книге и о поведении богослова? Элоизу я всегда жалел, ее сердце было создано для любви. Абеляра же я всегда считал негодяем, достойным своей участи: ему столь же чужда была любовь, сколь и добродетель. Я осудил его, — так неужто я стану подражать ему? Горе тому, кто проповедует мораль, не воплощая ее в жизнь. Кто столь ослеплен страстью, скоро понесет наказание от нее же, утратив вкус к чувствам, ради которых принес в жертву честь. Стоит любви проститься с честью, и она лишается самой большой своей прелести; дабы чувствовать всю цену любви, сердцу надобно восхищаться ею и возвышать нас самих, возвышая предмет нашего чувства. Лишите ее идеи совершенства, и вы ее лишите способности восторгаться; лишите уважения, и от любви ничего не останется. Да может ли женщина чтить человека, обесчестившего себя? Да может ли он сам боготворить ту, которая решилась отдаться гнусному соблазнителю? Итак, вскоре они станут презирать друг друга; любовь для них превратится в постыдную связь. Они утратят честь, но не обретут блаженства.
Иначе бывает, моя Юлия, со сверстниками, когда они горят одной страстью, соединены взаимной привязанностью, не ограниченной другого рода отношениями, когда они свободны в своем выборе и никто