Наконец нашел, и как стоял, так и сел прямо на траву. Снял с лысой головы кепку, шмякнул ее в сердцах оземь.
— Иди сюда, — негромко сказал Феофану.
Тот подошел. Средь вырванной травы четко виднелся медвежий след с четырьмя когтями. Турачкин тихо, с присвистом, как бы про себя, ругался. Сидел он так несколько минут, шептал бессвязную ругань, покачивался, переживал потрясение. Феофан не знал, что делать, то ли горевать по козлу, то ли смеяться над Санькой и самим собой.
— Ты же сказал, что они не охотятся днем, ушкуи-то, — подначил он впавшего в прострацию Турачкина, переживающего очередной позор.
Тот даже не огрызнулся, совсем упал духом. Через какое-то время начал соображать.
— Сидел где-то тут за кустом, караулил, когда надоест нам… Дождался, змей… Вот Мищихин-то… теперь кураж устроит. Скажет, производителя медведю скормили за здорово живешь… Козлы же мы, а…
Козла они нашли уже под вечер метрах в четырехстах от Кирилихиной пожни, в густых елках, в кокорнике. Сначала наткнулся на веревку Феофан, потом увидели козла, вернее, то, что от него осталось. Рога и копыта в буквальном смысле.
Саньку Турачкина с тех пор зовут Медвежатником. К Феофану никакая кличка не пристала, потому что он был у Медвежатника на подхвате, ассистентом был. Санька сдал обратно на склад карабин и сдался сам — отказался от медвежьей охоты.
Но в сальницу Беспалый больше не полез. И не потому совсем, что образумился наконец или же оробел. В его отчаянной наглости и готовности совершить новое вероломство сомневаться не приходилось. Просто Феофан пошел на хитрость — стал подкармливать медведя. Он попросил рыбаков привозить к сальнице не одни только шкуры, а целых нерп, не освежеванных. У сальницы снимали теперь шкуры, и ропаки — нерпичьи тушки — Феофан бросал в кусты за сальницей. И теперь каждое утро это место навещал. И почти всякий раз видел там остатки медвежьего пиршества и следы, следы… Следы Беспалого.
Во второй половине октября землю и траву обожгли первые осенние морозы, осыпали все вокруг звонким и совсем еще хрупким хрустально-серебристым инеем.
Выпал первый снег.
С наступлением устойчивых холодов следы Беспалого пропали. Лежащие в кустах ропаки остались нетронутыми, и Феофан перестал их туда подбрасывать.
Скоро жизнь прекратила зигзаги, вернулась в старую, накатанную колею, кончилась работа на сальнице, потому что с приходом морозов рыбаки выехали с тоней домой. За шкурами и салом из Архангельска причапал МРС — малый рыболовный сейнер — и увез все, что скопилось за лето и осень. Домна Павловна будто только и ждала холодов, стала потихоньку подниматься с надоевшей постели, просила:
— Фанька, помоги фуфайку надеть, пойду на крыльцо, не могу тут, устала…
Феофан одевал мать, выводил на крыльцо. Потом она начала все делать сама.
Стало скучно.
Приблудился как-то пес. Феофан встретил его на деревенской улице около клуба; увидел, как четыре кобеля драли пятого, только шерсть рыжая отлетала, а тот нет, чтобы сдаться — силы-то неравные, — крутился как мог, огрызался из последних сил. Феофан собак разогнал, выручил рыжего. Пес сидел и покачивался: устал очень в драке.
— Ты откуда такой отчаянный парень взялся? — спросил его Феофан.
Кобель оскалил зубы, но не зарычал, значит, улыбнулся.
— Пойдем ко мне, угощу чем-нибудь за храбрость.
Он привел рыжего домой, накормил, и пес остался у него. Поспрашивал в деревне: чей кобель? Никто не знал, значит, приблудный, прибежал из другой деревни. Над кличкой долго не раздумывал.
— Назову тебя Валетом, — объявил он псу, — в честь злодейски убиенного медведем козла, невинной души.
И рыжий пес стал Валетом.
Однажды они пошли в лес за кольями. В рыбацком деле кольев требуется много. Любая снасть держится на них. А налетит штормяга — какой кол сломает, какой расшатает и унесет. Все время кольев не хватает. Вырубить их дюжину-другую, да еще хороших, дело простое только на первый взгляд. Требуется именно елка, причем тонкая, прямая, длинная, с минимальным количеством сучьев. Нужен для этого молодой и густой ельник. Такой ельник был за Белой горой, за речкой Тотмангой. Туда они и направились.
Снег уже плотно, до весны, засыпал мерзлую землю, но был еще не так глубок, чтобы надевать лыжи. Без лыж в лесу удобнее, тем более в чапыжнике, где надо вертеться меж кустов.
Феофан вовсю рубил молодые долговязые елки, стесывал кору, сучья, ставил готовые колья на попа, рядком под старыми могучими деревьями, чтобы сохли здесь до лета. И вдруг раздался лай Валета. Лай этот был даже не злой, а лютый, остервенелый. Так собака не лает на птицу или человека. Она так лает только на зверей. Феофан пошел туда.
Валет кидался на снежный бугор, что прислонился к корневищу упавшей громадины — сосны. Шерсть на загривке стояла дыбом. Близко к бугру Валет не подходил, злобился и подпрыгивал метрах в десяти. Берлога!
Феофану не нравились такие приключения. Тем более что даже ружьишка с собой не взял, хотя бы пугнуть, ежели чего. Он шуметь не стал, подошел к Валету, взял за ошейник и оттащил в сторону. Колья рубить прекратил.
Домой шел мимо сальницы. Почему-то Феофан не сомневался, что за Белой горой спит именно Беспалый. Так уж связала их судьба.
Про его находку дознался Виктор Автономов, лесник, пришел вечером.
— Фаня, у меня лицензия есть неиспользованная на мишку, может, дашь адресок берлоги-то?
Феофан пил вместе с матерью чай, был в добром расположении, маленько покуражился:
— Ты хоть на берлогу-то хаживал, герой медведьего промысла?
Автономов замахал руками, возмутился, уязвленный.
— А как же! Намедни вот взял, к примеру, одного, вчерась вывез на «буране», на повети висит освежеванный, пойдем, продемонстрирую.
— Очень надо, — вяло отмахнулся Павловский, — подумаешь, картина Репина.
— Пройдись, пройдись, — надоумила Домна Павловна, — чего дома-то киснуть.
Зашли к Автономовым на его поветь, Виктор включил свет… Увиденное поразило Феофана. Он стоял остолбенело и молчал. Под матицей на поперечине-слеге висел привязанный за ноги человек. Так же устроены части тела… бедра, талия… только все крупнее раза в полтора-два.
— Чего эт? — тихо спросил Феофан.
— Как чего? — не понял Автономов. — Медведь и есть, вернее, медведица, позавчерась стукнул.
— Ну я пошел, — сказал Павловский и отвернулся, нащупал дверную ручку.
— Погоди, погоди, берлогу-то когда пойдем смотреть? Надо же договориться.
— Соврал я, — соврал Феофан, — не нашел я никакой берлоги. Так, болтнул, да и все.
Вот чего не мог Феофан спокойно выносить, так это тетеревиного тока. Разыгрался во всю свою необъятную и разудалую силушку месяц звонкий май, и все заголосило, зазвенело кругом, запело.
Затоковали тетерева. Каждое утро Феофан просыпался в самую раннюю рань, когда до необычности огромное солнце вздымало еще только багровый свой бок из-за морского краешка, и выходил на крыльцо, садился на ступеньку. Тетерева голосили со всех сторон, и бесконечная их песнь была похожа на веселое бульканье весеннего ручья.