действительности, уже исподволь укоренился и пророс внутри обреченной Земли. Беда в том, что признать случившееся – означает взвалить на себя непосильную ношу. Это неразумно, считают люди, поскольку противоречит целесообразности. Таков человек, и тут ничего не попишешь. Что делать? Ничего сверхъестественного: решиться на честный взгляд, признать очевидное и быть как дети.
– Я привык доверять тому, что говорят мне мои чувства, – возразил Одихмантий. – Они говорят мне, что мир есть, что он, как обычно, полон дерьма и рассыпанного в дерьме жемчуга, что он дразнит, радует и утомляет, а значит, существует, и я, значит, существую тоже. По–моему, это нормальный взгляд.
– Самое интересное, – прыснул в бороду Нестор, – что это говорит нам тот, кто самим фактом своей жизни… ну то есть ее завидным напряжением, опровергает представления о норме.
Обычно в ответ на такие заявления Одихмантий недоумевал и притворно надувал губы, в действительности же ему, конечно, было лестно. Несколько лет назад на дне рождения Одихмантия (согласно официальной версии ему стукнуло семьдесят шесть) один из гостей, немолодой уже человек с артрозом в коленях, ничего не ведавший о нечеловеческой природе тостуемого, искренне провозгласил: «Когда смотришь на нашего именинника, начинаешь думать о будущем с оптимизмом». Разве можно, скажите мне, на это дуться?
Одихмантий уже готов был разыграть недоумение, однако я его опередил:
– Но как жить с такой ношей? – Признаться, меня ужаснула нарисованная Брахманом картина. – Что надо сделать, чтобы решиться на честный взгляд и при этом стать как дети?
– Просто поверить надо, – ответил за Брахмана Князь.
– Поверить во что? Будто выпотрошенная лягушка опять запоет в ряске, распыленное сложится вновь? – не понял я.
– Ну да, – согласился Брахман. – Ведь так, примерно, и случится. Хотя наверняка вновь все сложится уже иначе, чем было прежде. Может быть, совсем иначе. – Он запустил пятерню в мокрые кудри. – Речь идет о вере в то, во что отказывается верить разум, во что не позволяют Одихмантию верить зрительные колбочки в его глазах, перепонки в ушных раковинах и вкусовые пупырышки на языке. Такая вера – совершенно безнадежное дело. Безрассудное, детское и в силу этого в наших обстоятельствах единственно стоящее. Прямо по Тертуллиану: «Сын Божий распят – это не стыдно, ибо достойно стыда; и умер Сын Божий – это совершенно достоверно, ибо нелепо; и, погребенный, воскрес – это несомненно, ибо невозможно». Надо просто заменить свою, понемногу превратившуюся в нытье, повседневную эсхатологию трансцендентальной беспечностью. Именно такая вера вместе с порожденной ею беспечностью и позволят удержать то, что достойно удержания. Да–да, именно вера и беспечность, как это ни парадоксально. А Желтый Зверь сегодня – враг того, что хотелось бы удержать. Он пожирает наши надежды.
Рыбак перекрестился и хлопнул из банки пива.
О трансцендентальной беспечности мы уже были наслышаны. Брахман подробно описал этот жизненный принцип в трактате под названием «О вреде пользоприношения, или Тропа поперек». Суть его (принципа) сводилась к обретению опыта непосредственного общения, общения по делу, без церемоний и ритуальных околичностей, а также к изживанию закабаленности собственной биографией и стремлению к самому причудливому ее трансформированию. Это, по мысли Брахмана, позволит вымести мусор из собственной жизни и вырваться в те сферы, откуда видно, что Господь уже позаботился о своих чадах и развесил тут и там для них сливы. А раз так, то это значит, что наш сегодняшний день, вопреки расхожему мнению, ничем не обязан дню вчерашнему и ничего не должен завтрашнему. Словом, знакомая история.
– Ладно, – сдался Нестор, не поднимая головы и продолжая сыпать буквы в Большую тетрадь. – Но что мы будем делать с Желтым Зверем, если случится так, что не ему выпадет решать, что делать с нами?
– Оставь это до встречи – там решим, – предъявил владение принципом спасительной беспечности Одихмантий, но образумился: – Хотя чутье мне говорит, что подумать об этом заранее тоже не помешает.
– Однако же, – напомнил я, – нам понадобятся деньги, амуниция…
– Вот это дело точно на самотек пускать нельзя, – решительно заявил Рыбак.
– А что… – Князь выглядел задумчивым и немного тормозил. – Желтый Зверь враг нам только сегодня? То есть в принципе возможно такое завтра, в котором эта бестия перестанет быть для нас врагом?
– Не следует забывать о пророчестве, – поднял палец Брахман. – Во всей полноте оно утрачено, но сохранившийся фрагмент не однозначен.
В дверь номера без стука пролезла голова татарина–цирюльника:
– Желаем стричься–бриться?
Одихмантий с Рыбаком желали. Пусть осколки мира уже осыпаются, тут ничего не попишешь, но коллективная сила духа нашей стаи была такова, что компенсировала мелкие индивидуальные слабости отдельных ее членов, поэтому каждый из нас, я уверен, в свое последнее утро перед встречей с костлявой не спасовал бы, не опустил руки и непременно бы почистил зубы. Отставив банку пива, Одихмантий вразвалку первым отправился под горячее полотенце, помазок и бритву татарина – тот работал по старинке, разве что надевал стерильную хирургическую перчатку на левую руку, прежде чем сунуть клиенту палец за щеку.
Дома у Рыбака, где к нам присоединилась Мать–Ольха (она была готова ввязаться в драку без разговоров: еще бы – какой–то страхолюд идет по нам бедой!), по большей части уже обсуждали вопросы материального характера, в которых Князь, Рыбак, Мать–Ольха, Одихмантий и, полагаю, даже я были определенно сильнее Брахмана. Кое–что прикинули и решили. Наметили первоочередной порядок действий. Обсуждение было таким жарким, что ученая дама Рыбака спряталась с томиком Винникота в спальне и, несмотря на уговоры, не вылезла оттуда даже к кулебяке.
Вечером у себя на Верейской (я не сказал, я жил в Семенцах на Верейской, недалеко от Царскосельского вокзала) в ожидании появления рыжей чаровницы, о которой, имей она хоть малейшее отношение к рассказу, я поведал бы так, что онемели б куртуазные труверы, для поддержания духа читал на экране планшета краткие выборки из Истории. Слишком много свалилось на меня сегодня горьких откровений о нашем зыбком существовании. С этим следовало свыкнуться. Хотя как можно свыкнуться с осознанием того, что ты не живешь, а «визжишь в геенне огненной»?
На следующий день я отправился в логово «Вечного зова» к Льняве.
По линиям Васильевского острова ветер гонял пыль – апрельское солнце пригрело землю, город просох, обнажив зимнюю грязь, которая, развеянная балтийским сквозняком, теперь кружилась в воздухе чередой серых вихрей, засыпая глаза, набиваясь под воротник, болезненно иссушая горло и оседая в легких. Так случалось каждую весну из года в год (не помогали ни показная ворожба чиновных духов, ни коллективные радения коммунальной пехоты), но привыкнуть к этому явлению стихии мне никак не удавалось.
В приемной командора потолок распахивался ввысь расписным плафоном с облаками и полуодетыми персонажами эллинского пантеона, под которым висела тяжелая бронзовая люстра. Олимпийцы в своем поднебесье выглядели немного озябшими. Утром я позвонил секретарше и записался на аудиенцию. Назначено было в час пополудни. Я не опоздал, явился без двух минут, успев уже откашляться и отплеваться от уличной пыли. Секретарша сидела за массивным дубовым двухтумбовым столом, крытым сукном, на чьей густой зелени помещалась болталка–коммутатор, стилизованный под малахитовый чернильный прибор, ноутбук в виде переплетенной в шагрень книги с золоченым обрезом, органайзер, оформленный под кожаную папку для бумаг, и принтер, имитирующий сигарный ларчик. Какая технологичная хрень скрывалась за образом шандала, мне разгадать не удалось. Сама секретарша, довольно миленькая, была наряжена в вицмундир чиновника неведомого департамента, который не всякий бы отличил сейчас от ливреи привратника. Ну что же, затейливо, хотя подобное единство стиля, решенное средствами эстетики фальши, невольно вызывало снисходительную улыбку (как вызывало ее и стремление во всем соответствовать писку сегодняшнего дня, еще не перешедшего во вчера и, следовательно, не имеющего стилевой завершенности). В конце концов, под вицмундир могли бы нанять и секретаря.