братьев он заморочил! Вот это да! Хитник… Конечно, черный уральский копатель.
– Убей Бог, никого не видел, – признался Князь. Наверное, ему было немного обидно: как вожаку, ему полагалось держать палец на пульсе и сечь поляну.
– Зачем тогда рекламу сдирали? – Мать–Ольха огорченно разглядывала сломанный ноготь.
Князь сам не любил лишних движений, но тут был не тот случай.
– А для рыбоколов это что, не примета?
Может показаться странным, что мы обходили молчанием само событие, чуть было не послужившее венцом нашим достойным жизням. Это не так – в кустах за Богородицком, частично уже оправившись от потрясения, всяк, кто хотел, не стесняясь в выражениях, высказался по поводу оскала безносой. («Сукины коты! Ублюдки! Сволочи! Они хотели убить меня! Меня – перл творения и мать двоих детей!» – бушевала Мать–Ольха.) Причина, по которой эти речи опущены, – мой личный произвол. Отразит ли их Нестор в Истории – его дело.
Солнце между тем уже клонилось долу. Бабарыкино, поворот на таинственный Грунин Воргол… Теперь кругом расстилались липецкие черноземы, расчерченные строчками лесополос, где просто всходила и зацветала над прошлогодним сухотравьем молодая степь, где до горизонта открывалась матово–угольная, бархатная пашня, где по полям уже поднялись зеленя озимых и ветер гонял по ним волну. Пора было подумать о стойбище.
В Становом, распугав табунок возмущенно загоготавших гусей, Князь съехал на обочину, вышел из машины и деловито поговорил о чем–то с двумя селянами, набивавшими на жерди забора свежий, пахнущий смолой штакетник. Дом за забором по новой моде был крыт дерном, по окна вкопан в землю и в целом удачно стилизован под вытянутый вдоль дороги холм.
Пока Князь добывал нужные сведения, я у колонки набрал канистру питьевой воды. Примеру моему последовал и выбравшийся из своей машины с пустой канистрой Рыбак. «Не дом, а сусличья нора», – новое веяние, как правило, первым делом вызывало у Рыбака подозрение. Ну вот, а мне архитектурная идея понравилась. Хотя своей демонстративной укорененностью она и противоречила определенному принципу русской жизни. О чем я? Когда летним утром сидишь за столом в беседке где–нибудь в окрестностях Порхова, а вокруг зеленеют сливы и надувается в земле редиска, скользят стрекозы над прудом и пляшут вокруг лилий водомерки и перед тобой тарелка с парой сырников, деревенская сметана и плошка брусничного, с яблоками, варенья, чудом дожившего с прошлого года до сей поры, то невольно думаешь, что нигде так хорошо не живут, как в России. А то, что печки тут кладут без фундамента, прямо на полу, так это от понимания, что мы здесь временно и скоро откочуем в сады иные. К чему надежно обустраиваться? Не три ведь жизни жить… Нет, я, конечно, понимаю, есть/была бедность, тяжкая нужда, обман, забитость, отчаяние, из последних сил взыскующее правды, еще обман, изнуряющий неблагодарный труд, в котором тоска и вся тяжесть земли, обман опять, вечная погруженность во мрак и грубость беспросветной жизни – и при этом кротость, мечты, крылатое томление и… довольно, впрочем. Писцы былых и нынешних времен изрядно все живописали. Я сам этих кровей, и все это в разных долях в роду моем изведано. Но счастье русское, как ни крути, как ни дери его в мочало разноречивость жизни, – сто раз сожженная и вновь встающая из недр замысла о нас тенистая усадьба.
Спустя несколько минут по ближайшей примыкающей грунтовке (сельская улица) мы свернули влево и, миновав ряды безыскусных, старой постройки домов под шиферными крышами, устремились в поля. Князь пояснил, что впереди обещаны пруды – единственный обширный водоем в округе.
Дорога – не в пример нашим белесым или пепельно–бурым северным проселкам – черная, точно гаревая, вскоре и впрямь привела к старым прудам, поросшим по берегам вековыми ивами. Природа давно приняла рукотворное водовместилище, привыкла к нему, врезав для дикости в пейзаж несколько глубоких оврагов. По существу пруды выглядели как длинное, сужающееся в протоки и вновь разливающееся озеро. Их было даже не охватить взглядом во всю длину. Тут же раскинулся и заброшенный яблоневый сад. Вдоль дороги то и дело встречались черные кротовины – огромные, размером с добрый казан. «Байбаки», – лаконично ответил Князь на мой вопрос.
Осмотрев там и сям берега (намокший чернозем у воды был маслянистый, скользкий и вязкий, как глина), нашли хорошее место, где стоял уже сколоченный дощатый стол со скамьями и был удобный спуск к воде. Кругом росли кривые раскидистые ветлы, сразу же пришедшиеся п? сердцу Матери–Ольхе. «Хорошие деревья, – сказала она. – И поют так печально и спокойно, точно донской хор про кукушечку». Кроны ив едва шелестели на тихом ветру, катая туда–сюда, точно шершавый шар, то нарастающий, то спадающий шорох, – не более, однако сомневаться в словах Матери–Ольхи не было причин.
Наученный горьким опытом, на этот раз я поставил палатку подальше от укрывища Одихмантия. Князь расчехлил и собрал свой «Фабарм» – его он с горстью «магнума» доверил мне, а себе оставил карабин. Рыбак и Одихмантий тоже положили ружья в палатки. Рыбак сволок туда же и какой–то завернутый в тряпку дрын, должно быть, снасть удильную – ему с его водной тягой тут было чистое раздолье.
Оранжевый солнечный диск, на четверть уже пав за горизонт, золотил по краю растянувшиеся в несколько прерывистых махрящихся нитей облака. Ветви деревьев плавно и бестревожно колыхались в мягком волнении прибрежного воздуха. Над гладью воды стелилась матовая простыня тумана. Вдали в прибрежных камышах, дразня Князя, покрякивали уже сошедшиеся в пары утки. За столом, возле догорающего костра, над которым попыхивал на треноге чайник, Брахман и завел этот разговор. Гречневая каша с тушенкой очень хорошо пошла под живую воду, так что даже Рыбак, кашу эту сготовивший, настолько расслабился, что отказался проверять – свирепствует карась в прудах или его шугает щука.
– Мы знаем, что царства восходят в сияющий зенит и рушатся, – сказал Брахман, – и народы на Земле в славе и грозе своей сменяют друг друга. Благодаря этому обстоятельству мы живем в многоцветном мире и с улыбкой пренебрегаем идеей глобализации, потому что царству, породившему эту идею, тоже придет неизбежный конец. Но давайте воспарим над человеческим масштабом. – Брахман затянулся дымом сигареты. – Дети спрашивают отцов: когда погаснет солнце? И переживают за потомков, которым в несказанном далеке придется искать себе другую грелку. Ребячливая наглость убеждения – «я пришел сюда навсегда, до самой гибели Вселенной» – поразительна, хотя и вызывает уважение своей беззаветной дерзостью. Но теория тасуемых экосистем, теория посменного доминирования биологических классов приучает нас к мысли, что жизнь Земли длиннее, куда длиннее краткого торжества человека на ней.
– Что, что? – повернул Нестор к Брахману правое ухо.
– Теория посменного доминирования биологических классов, трактующая чередование зоострат, – привычно повторил Брахман. – Благодаря этим сменам классу дается случай максимально раскрыть потенциал, фактически исчерпать богатство форм и возможностей внутриклассовой эволюции и уйти на второй план, под пяту нового лидера. Вволю потешившись, Создатель теряет интерес к старой игрушке.
– Какой еще зоосрач? – обозначая незнакомство с темой, высунулся из Рыбака сержант ВДВ в кирзовых сапогах.
Хамство и казарменная шутка настолько чужды были этому прохладному, но тихому вечеру, что Рыбак и сам смутился.
– В таких случаях ребенку с мылом моют рот, – закрыла вопрос Мать–Ольха. – Продолжай, Брахманушка. От кого еще про жизнь нашу бренную новость услышишь…
– В двух словах картина следующая. Земля с момента обретения фанерозойской сферы жизни пережила ряд катаклизмов, в промежутках между которыми основные ниши занимали, поочередно сменяя друг друга, те или иные классы животного царства. То есть в хайнаньской и вендской биотах, вероятно, происходило то же самое, но палеозоология не располагает на этот счет достаточным материалом. Период господства какого–то определенного класса или группы классов одного типа получил название «зоострата». Так, скажем, в свое время, сотни миллионов лет назад – поздний силур, карбон и пермский периоды – на Земле расцвели в полный цвет членистоногие, они властвовали на суше, в воздухе и в водах. Дремучий страх человека перед пауками – отголосок той поры. Первых земноводных, осмелившихся выбраться на берег, пожирали гигантские хелицеровые – самые грозные хищники того мира, так что жуткая память о них засела в нашем естестве с дочеловеческих времен. И неукротимый многорукий Шива – оттуда же. А гигантские стрекозы–мегасекоптеры? Теперь нам даже не представить того многообразия морф и социальных моделей, которыми была преисполнена та давняя зоострата, хотя и ныне эти выродившиеся