ордынцев.
– Зачем Князь так поступил? – спросил Брахмана после этой истории Нестор. – Это же черт знает что – хохма, низовая культура, площадной карнавал.
– Он хотел сказать важным духам, что надо отвечать за слова. А тех, кто не отвечает, следует время от времени мудохать, – объяснил Брахман. – Иначе люди перестанут верить духам. Перестанут верить, что те о них пекутся. Ведь если бы добрые люди время от времени не мудохали своих потешных бесенят, те давно бы уже шутили примерно так: «Неподалеку случился пожар в доме престарелых. Пахло шашлыками».
Нас неизменно поражал радикальный ход мысли Князя. Спроси его: как бы так изловчиться, чтобы не мыть на даче посуду? Он не скажет «поехать на дачу с девицей» или «купить одноразовые тарелки/стаканы». Он ответит: «Чтобы не мыть на даче посуду, надо сжечь дачу». Благодаря подобной непреклонности суждений и действий многие за пределами нашей стаи считали Князя жестокосердным. Хотя о жестокосердии, конечно, речи тут идти никак не могло – просто сам он ни при каких обстоятельствах не роптал, жил, полагаясь на собственные силы и небесное правосудие, и считал, что так следует поступать всем. Ведь это вовсе не сложно. Плач ребенка и боль невиновного не оставляли его равнодушным, а когда ему доводилось рубить голову петуху, он рубил ее с одного удара – о какой жестокости сердца речь?
Князь был рус, как Нестор, и кудряв, как Брахман, но в отличие от первого ежедневно брился, а в сравнении со вторым выглядел несколько приземистее и тяжелее. Несмотря на сломанный некогда нос (след юношеской борьбы со страхом), черты лица Князь имел правильные, хотя и немного зверские. Да и в целом… Лоб его был чист, взгляд открыт, ладони сухи, и при улыбке он никогда не скалил зубы, что отнюдь не служило сигналом дантисту врубать свою зверь–машину. Клыки у Князя были что надо, просто в нашей стае считалось неприличным скалить зубы, если вслед за этим ты никого не собирался рвать в клочки. Не в пример Брахману, стремление к чрезмерному воздержанию Князь не поощрял и не отказывался от радостей жизни, хотя меру знал и в быту вполне мог довольствоваться малым. Аскезу же Брахмана с учетом его особой практики Князь считал своеобразным сортом самоистязания путем поедания пирожных с горчицей.
Мы любили Князя. Он не был педантом и верил в торжество благодати над законом. При всей своей эмоциональной подвижности и неоднозначном устройстве ума он всегда оставался прям в суждениях, честен и справедлив. Был гневлив, но отходчив. Имел волю действовать безоглядно, но при этом не промахивался мимо цели. Порой не знал снисхождения, считая его оскорбительным, но не задирал нос, не впадал в самодовольство и умел отдавать должное другим.
Добавлю еще один штрих к портрету: в делах Князю неизменно сопутствовала удача, и этот знак судьбы был настолько отчетлив, что мы оказались способны прочесть его без помощи Брахмана. У других так: раз удалось, два удалось, а на третий сорвалось; Князь же из раза в раз бил метко и, устремляя палец вверх, всегда попадал в небо. В Большой тетради Нестора, куда тот иногда позволял нам заглядывать, деяниям Князя уделялось сугубое внимание, и отражались они подробно, с тщанием. Князя, как и Брахмана, Нестор переспрашивал особенно часто.
Рыбак, Одихмантий и Мать–Ольха – тоже члены нашей стаи. Ну, и я – Гусляр. Всего – семеро. Брахман говорил, что согласно Велесовой нумерологии это хорошее число, применительно к нам оно обещает (тут Брахман производил некое буквенное исчисление – помню лишь титлы вверху строк и какие–то косые кресты снизу) сладкую росу на полях зари, где свершится торжество наших белогривых дел. Перевести предвещание прозой мы не просили – и так неплохо.
Про Рыбака я кое–что уже сообщал. К сказанному следует добавить, что он обладал массой полезных жизненных навыков: мог сноровисто закрутить шуруп, с толком запечь паштет, взять из Невы судака, ловко подстричь пуделя, сделать массаж стопы, выжать из тыквы сок и пальцем лишить врага глаза. Не подкачал Рыбак и обличьем: был высок, хотя и немного сутул, природно, не по–спортивному, точно матерый самец гориллы, крепок и к тому же устрашающе брил круглую голову. Уму непостижимо, зачем понадобилось небу при подобной внешности оставить этому зрелому верзиле ребячливую непоседливость и неистребимое разгильдяйство, вынуждающее его при первой возможности версты мерить пудами. Тайный замысел? Недосмотр хранителя? Огрех творения? В силу какой–то из этих причин (а возможно, иной, неучтенной) Рыбак не мог и пары дней обойтись без командира, непогрешимого полковника, которому он готов был вручить собственную узду – владей и правь. Иначе, предоставленный самому себе, он терялся, трещал по швам, в котелке его срывало клапана и человек шел вразнос. Рыбак не знал, как можно жить без узды, когда все дозволено, – остановиться, определить себе меру самостоятельно было выше его сил. По существу, Рыбак представлял собой тип прирожденного денщика – балагура, пройдохи, плута, но при том мастера обихода, преданного всей печенкой своему высокоблагородию и готового положить за него живот, поскольку искренне обретал в нем спасителя и благодетеля, – тип сейчас, увы, практически не востребованный. Так великий загонщик мамонтов не способен раскрыть свой дар в мире, где зверье с мохнатым хоботом повывелось. Верно сказал Брахман: Красная книга вымирающих животных.
Поскольку неволить человека было не в правилах нашей стаи (да и не прошел бы тут этот номер), Рыбак время от времени сам назначал себе полковника, после чего начинал его опекать, брать на себя его заботы и настойчиво, не спросив согласия, делать счастливым. Бывало, полковником для него становился то Одихмантий, то Князь, а то и вовсе какая–нибудь бой–баба, выисканная им по случаю на стороне. Обоснование его выбору найти было трудно, не имел его, похоже, и сам Рыбак – так ложилась душа, вот и весь сказ.
Надо ли говорить, что не бритая голова была ему опорой? Управлял поступками Рыбака не рассудок – руководило ими некое комплексное чувствилище, куда входили по старой памяти беспокойные семенники, жажда нежности, душевного тепла и любви, то есть те эмоциональные зоны, ответственность за которые традиционно принято перелагать на сердце, а также отменное обоняние (любую вещь, попавшую ему в руки, будь то карандаш или очки, он непременно обнюхивал), обитающий во рту вкус, непомерная мнительность по отношению к чуженям и некая вторичная страсть (которая могла бы свидетельствовать о соборном устройстве его духа, не будь она столь эгоистично назойлива), настойчиво зовущая делиться с близкими обретенным наслаждением, тем самым его преумножая. Как только некий раздражитель влагал персты в это чувствилище, Рыбак тут же начинал сообразно действовать или как минимум вербализировать свои ощущения. Остановить его тогда, если паче чаяния действия его и речи оказывались несуразными/чрезмерными, было делом нелегким, так как, пресеченные внешне, они не останавливали внутреннего развития и, как водный поток, на время скрывшийся в карстовые полости, в самый неожиданный момент вновь прорывались наружу. Так что не сразу и поймешь, с какого перепугу он посреди ученой беседы, закрученной вокруг сравнительного анализа трансперсонального опыта Терренса Маккены и опыта кочующего психоделика Цыпы, вдруг начинал рассказывать о гастрономических совершенствах пятнистой зубатки, перекрывающих по всем статьям достоинства зубатки синей.
Отдельно следует упомянуть об отношении Рыбака к зеленцам, которых он нарочито презирал, считал их тотем – гвинейскую жабу–рыбокола – бесполезной тварью, а в деятельности всей их стаи видел коварный подвох и скрытое паскудство, поскольку иному и завестись там было не из чего: мышам для развода нужны хотя бы ветошь и грязь – у зеленцов не было и грязи. Вероятно, Рыбак подспудно чувствовал, что если дело у них пойдет так и дальше, то скоро зеленцы начнут жечь книги, и первыми в костер полетят «Записки охотника» писателя Тургенева, полесник Пришвин и его любимый Сабанеев – «Рыбы России». Поэтому на футболке Рыбака красовалась надпись: «Убей бобра – спаси дерево».
Презрение Рыбака к зеленцам порой принимало крайние формы, и тогда он начинал бросать на газоны окурки и швырять в воду полиэтиленовые пакеты от конопляной прикормки. Нрав у него был разбитной, легко возбудимый, а главенствующим свойством натуры, помимо спасительной тяги иметь на себе наездника, являлась, как я уже говорил, подозрительность. Благодаря этому свойству плюс навыкам службы в десанте Рыбак добровольно взвалил на себя обязанность следить за безопасностью нашей стаи и в зародыше давить любые угрозы, которые постоянно ему вокруг – по большей части беспочвенно – мнились. Страж в Рыбаке не дремал ни секунды, и стоять он готов был насмерть, как Брестская крепость.