считаю возможным делиться с кем бы то ни было подробностями сокровенной физиологии и вываливать, как выпущенные кишки, на всеобщее обозрение скользкую требуху потаенных терзаний.
Перечислять упущения можно и дальше, но в свое оправдание должен сказать, что я старался. Возможно, старался недостаточно, да только спросить за огрехи теперь уже не с кого. Скоро, далекий брат, ты поймешь почему. Надеюсь, оставшаяся россыпь букв хотя бы отчасти устранит предыдущие упущения и рассеет сумрак недоговоренности.
Итак, Хитник, серафим. Об этой нестяжающей братии известия скупы, как и вообще все сведения о самом в нашей жизни главном, но больше и не скажешь: они – серафимы – сердце и воля Петербургского могущества. В мирном быту нам, в общем–то, и знать о них не надо – силен медведь, да в болоте лежит. Но силой их, быть может, сама земля держится, как и молитвой незримых афонских праведников.
Брахман поведал, что Хитник отряжен Могуществом нам в защиту, что он – наш тайный опекун. И уж коль скоро он открылся, не отвел мне глаза, то что–то же ведь это значило. Какой–то знак таиться должен был в его словах. О чем он говорил – там, в разнесенной жабьей бомбой харчевне? Царь, чистота помыслов которого о благе вверенных ему просторов вне подозрений, созывает главнейших принципалов на совет. Весь высший чин. Экстраполируя картину обратно, в первообраз, на небо, ясно, Кто призвал к Себе смотрящих над мирами. И что же? О чем там, на совете ключевых всевластий, речь? О картошке. Возможные трактовки? Бульба, чертово яблоко, картошка – хлебу присошка… Нет, ни с сечевиками, ни с анчутками вещь эта не рифмуется, поскольку истекает из уст Царя Небесного. Что тогда? Определенно не гарнир к одихмантьевской, горячего копчения, форели. Ну а что? Что это такое в поле символического? Возможность выхода из хронического бедствия, шанс обретения блага и в каком–то смысле, если ноту выше взять, – спасение. Способ избавиться от бремени нужды – извечной спутницы крестьянина в юдоли… Похоже? Да. Именно: спасение – вот небесная проекция картошки. И даже так – Спасение. Без всякого пафоса и семантического тумана, без фиги в кармане.
Теперь – пермский губернатор. Что за прыщ в Его воинстве? Что за червяк в кругу апостолов? Ловчила подлый, гнусный подтасовщик, паскудный извратитель вышней воли… Во–первых, он лукавый раб Царя, а во–вторых, над всем Уралом он – хозяин. Урал же – Камень, земля, середина. Наш, то есть серединный, человечий мир. И кто, скажите мне, хозяин сего мира? Известно. Вот и ответ. Он, стало быть, рогатый этот пермский губернатор, обязан по самой своей природе замысел Царя Царствующих передернуть, поскольку – а как иначе, раз уж он папаша лжи?
Ну вот, все вроде встало по местам, и диспозиция определилась. Дальше – грамота. Весть горняя о насаждении картошки. То есть о главном весть – о пути Спасения. О пути, в конце которого сияет милость Предвечного. Что это за тема в нашей партитуре? До мира человеков, в Пермский край, весть в изначальном виде не доходит. По крайней мере не доходит до шадринских и иже с ними – кто такие, мне это разобрать не по уму. Им грамота отправлена уже подчищенной на воровской манер, где благо вывернуто гибелью наружу. Где Спасение перелицовано в чертово яблоко в самом его зловещем смысле. И с этой липой, в общем, просто – это Желтый Зверь. Вестник, чье естество искажено. Однако, будучи обезображенным, предательски и хитроумно изуродованным князем окаянства, он изначально явлен был из лона истины и искру правды в существе своем несет. Весть в нем по–прежнему сидит, но извращенная в деталях, в которых и таится дьявол, сочащий гной и сукровицу лжи. Вот – Желтый Зверь и есть подлог лукавого, тот горний переписанный указ, то непосильное веление уральцам–горемыкам, взыскующим справедливости и живого духа, а не беззакония, которое покорность их превозмогло и вынудило восстать – не от гордыни, от бесчестной давильни. И наша цель – добраться до истинного содержания послания.
Кто здесь мудрый солдат, изведавший пути земли, и что это за грамотеи – попы–водолазы? С одной стороны – сан, служение в миру, с другой – бунт, попрание смирения. А ведь послушание в монастырском уставе, как и вообще в русской жизни, – выше поста и молитвы… Но чаша переполнилась, а справедливости, которою должно венчаться долготерпение, как не было, так нет и в дальних видах. И вот он, русский священный глас из–под ярма: терпеть доколе? И пошел сквознячок по душе… Такой русский, такой леденящий и страшный. И уже развернулось плечо, и уже опрокинут мир… Все революции и бунты заходят дальше своих целей – такова инерция порыва. Отсюда и утоплые попы. То же и с реакцией… Отсюда посеченные и ушедшие в доски мужики. Возможно, солдат – какой–нибудь евнух всея Поднебесной, нашептавший желтым духам, чтобы те Монголию пропустили между прорубями на вожжах. Возможно, солдат – Главный дух из волшебного экрана, который совет дал отцам–командирам слегка помудохать китайцев, чтобы повыбить роевое их хитроречивое коварство, – тут уже не знаю. Я все же не Брахман, но остальное – будто на ладони. Те земли, по которым Желтый Зверь – подложный вестник – прошел, уже охвачены огнем, и ангелы Царя шпицрутены готовят, чтобы сквозь строй затейщиков вселенской бойни провести. Тут, если вдуматься, и топонимика работает: само место для милостивого наставления как выбрано отменно – Богородицк, «У мамусика», неподалеку – Куликово поле. Будто специально символы и знаки разбросаны как путеводные огни.
Допустим, с притчей Хитника разобрались – рассказанной в том, первом, эпизоде. Если, конечно, изначально допустить какое–либо толкование возможным. Что дальше? Явление Хитника в пещерах.
Тут все как будто бы без герменевтики понятно, так что не надо быть магистром интерпретаций, чтобы до всех сокрытых потаенностей дойти. Здесь вразумительно, наглядно сказано про благословенное зерно нас в нас, про корень человечьего житья–бытья. Мы из предвечного родительского лона в мир ввергнуты как в контракты на учение. Тут нам и впрямь не до восходов и не до закатов, поскольку обстоятельства с нами, такими малыми и слабыми, суровы – они нас плющат и дерьмонят. Мальчонку вон – то в огород, то на конюшню ссылали, вместо того чтоб делу обучать, да и вихры еще, небось, безбожно драли. Так с каждым происходит. Вот и меня, припомнить если, куда только ни кидали вихри жизни, а музыка все как–то сбоку оставалась… То есть внутри она, конечно, – главное, но чтоб нырнуть в нее, да с головой – такое жизнь нам хрен позволит. Обстоятельствам нужно противопоставить волю, чтобы в своем учении до ижицы дойти. Включить и хитрость, и чертовскую изобретательность, как включаются они, когда мы вдруг оказываемся влюблены. Урывками, быть может, как придется, но брать свое в том, к чему лежит душа, – в деле любви. Чтобы потом не оплошать, когда вдруг явится к тебе с заказом военный капитан. В конце концов далась ведь она мне – музыка – в руки и легла на сердце! Вот и выходит, что самой главной в жизни науке мы учимся исподволь, а в существе своем эта самая главная наука – умение понимать, ценить и производить красоту. Поскольку человек, как правильно заметил Хитник, пристрастен к красоте. Особенно уральский мастер, который камень заморской огранки так перегранит, что сама душа камня из него огнем полыхнет. Ведь она, красота, одна, если отсечь лишнее, только и имеет значение. Она одна и есть наш смысл, наша цель и наше оправдание. Иного нет, и не бывать иному. Вот так. Вот это и сказал мне серафим. А я услышал. Если там, в пещерах, явился передо мной именно он. Но это, собственно, уже неважно.
В половине третьего пополуночи, когда на посту под ходуном ходящим на ветру кустом меня сменял Брахман, я изложил ему свои фантазии. По поводу соображений о пещерной истории, которой он свидетелем не был, Брахман пожал плечами, вроде как: ну да, возможно и такое. А вот в харчевне, оказалось, он слышал от стоящего у стойки Хитника совсем иное. Тот рассказывал скучающей девице о тяжбе столичных скульпторов и мастеров художественного литья с Каслинского завода. Скульпторы спрашивали, мол, как отливать будете наши модели? Мастера отвечали: «Обычное дело: набьем, отольем и прочеканим, как полагается». Скульпторы говорят: «Этого нельзя, чтобы вы чеканили наши модели. Вы исказите наши лепки». Ну, мастера им доказывают, что их точка зрения никуда не годится: негоже выпускать вещь без чеканки. Художник может недоглядеть что–то или недоработать, ну а каслинские мастера подправят в модельке. Мелкие, конечно, черточки. Скульпторы опять за свое: не подправите, дескать, а исказите… Мастера в ответ, мол, мы берем с натуры, а не из головы, значит, природу мы не искажаем. Одно дело – лошадь породистая, выездная или беговая. Другое дело – лошадь простая, рабочая. Не о поступи или походке речь – это дело скульптора выразить ту или иную мысль. Но отделка, мелочи – дело чеканщика. Если лошадь породистая, то ее чистят, приглаживают, шерсть у нее ровная – волосок к волоску лежит. Но даже у такой лошади в паху, например, шерсть иная, чем на спине, – в паху шерсть вихорками. Или щетка возле копыт – волос на щетке жесткий, длинный. Надо сделать это, и это – дело чеканщика. А у лошади ломовой, рабочей, шерсть не расчесана, а у которой лохматится, у которой прядками. Мастер так и чеканит. А то может выйти недоразумение. Вот было у мастеров литье: дикий сибирский кабан. Если, допустим, его не чеканить, он выйдет гладкий, без щетины, и получится не