пленных турок, видимо, для сопровождения или перевода русских условий. «Что ж, сдаться на милость победителя — не худший, а лучший способ.
Если из двух зол выбирать меньшее, оно таковым и окажется»1,— рассуждал про себя Игнат.
Он наблюдал, как из-за. укрытия с группой своих вышел невысокий, плотный турок и замахал белым платком, как они встретились с нашим парламентером и потом двинулись в сторону высот, на которых находился штаб Гурко. Тогда и громыхнуло могучее «ура»; люди, решившие, что атаки укреплений теперь не будет и им не придется погибать под этим Телишем, вложили в этот возглас всю силу своих глоток. Подпоручик Суровов, познавший многие беды под Плевной и Горным Дубняком, кричал вместе со своими солдатами.
Ни он, ни капитан Стрельцов, ни тысячи других солдат и офицеров не знали, что противник было поставил какие-то неприемлемые условия, что генерал Гурко пригрозил обрушить шквал огня еще большей силы и начать штурм новыми гвардейскими дивизиями, хотя их не было и в помине. Оглушительное «ура» как бы подкрепляло твердость намерений русского командования. Требования штаба Гурко о капитуляции были приняты.
Но прошли томительные часы, прежде чем из редута показались первые турки. А потом они пошли колоннами: в синих куртках и щегольских фесках — низам, в рыжих — редиф, в поношенном и потерявшем форму обмундировании — мустах-физ. Последним ехал сам Измаил-Хаки-паша, толстый, маленький, с невыразительным, угодливо улыбающимся лицом. Было видно, что Йзмаил-паша порядочно напуган, что он заискивает перед русскими и готов кланяться всем, кого сейчас встретит. Этой мыслью Суровов поделился с капитаном Стрельцовым. Тот с презрением взглянул на кругленького улыбающегося пашу, восседавшего на маленькой, под стать ему, лошади, и пренебрежительно сказал:
— Будешь улыбаться и кланяться, сотворив столько зла! Наши охотники ползали ночью на оставленные позиции, чтобы подобрать раненых, а нашли отрезанные головы, руки и ноги, увидели замученных пытками людей. Палачи и мерзавцы!
— Этого пашу надо бы самого без головы оставить! — гневно бросил Суровов и сжал свои сильные кулаки.
— Отопрется, — процедил Стрельцов. — Свалит все на башибузуков. Они всегда это делают, когда нужно держать ответ!
Турки уходили за пригорок. Колоннами. Без знамен, барабанов, рожков и оружия. Глядя им вслед, Суровов думал: побольше бы таких дней и таких колонн! Это лучше Плевны и лучше Горного Дубняка. Даже того последнего часа, когда они брали Большой редут…
В справедливости слов капитана Стрельцова о зверствах, совершенных по команде Измаил-паши, Суровов убедился слишком скоро.
Однажды в ноле Игнат увидел странного священника: гот был в золоченой ризе и с кадилом в руках; фигура сгорбленная и унылая. Он был жалок, и его праздничное одеяние никак не гармонировало ни с местом, ни с обстановкой. Рядом с ним стоял солдат, видимо причетник, а чуть поодаль — коренастый мужчина в гражданском пальто и с большой седеющей бородой. Игнат не удержался, чтобы не подойти ближе. Священник справлял панихиду. Кончив кадить и петь, он обернулся к бородатому и сказал, что это большой срам. Бородатый с ним согласился и протянул руку в сторону высокой и пожухлой травы. Туда посмотрел и Игнат Суровов. Увидел он нечто такое, что взволновало его до крайности: отрезанные руки и ноги, обезглавленные туловища… Тут он снова услышал расстроенный голос священника, который жаловался бородатому, что черная риза его застряла в обозе и ее не подвезли, что ему пришлось надеть праздничную и отпевать усопших — не кощунство ли это над памятью павших героев? «Не срам ли это?» — повторил он свой вопрос. Бородатый, как мог, успокоил его, а потом увидел подпоручика и представился:
— Художник Верещагин. Вы, вероятно, пришли хоронить этих мучеников? — Он показал рукой на зверски обезображенные трупы.
— Нет, я зашел сюда случайно. Увидел батюшку и зашел, — ответил Суровов. Он хотел напомнить художнику о своей встрече с ним в госпитале, но решиЛ, что это будет совсем некстати, да и вряд ли запомнил его Верещагин.
— Надо срочно Предать земле тела этих мучеников, — сказал Верещагин, — Что тут наделали эти варвары, ай, ай, ай! На месте генерала Гурко я не отправлял бы в почетный плен те-лишского пашу, а привел бы его сюда, показал бы ему всю его мерзость, нашел бы подходящее дерево и вздернул на сук. Только такую казнь заслуживает этот негодяй!
Художник еще долго смотрел на поляну и горестно качал головой. Он медленно зашагал к своей лошади, не спеша залез в седло и, еще раз покачав головой, поехал к Софийскому шоссе. Священник осенил долину крестным знамением и передал кадило причетнику. Тот вытряхнул угасающие, бледные угли на притоптанную мокрую траву и положил рядом с ними кадило, чтобы остудить для походного сундучка. Помог священнику снять ризу, аккуратно свернул ее, сунул в сундук и пригласил священника следовать дальше, чтоб до сумерек отпеть сложивших головы в других местах.
Суровов все еще стоял и смотрел. Он думал о том, что, по природе своей не будучи жестоким, он мог бы, как и художник Верещагин, запросто повесить телишского пашу. Да и не только пашу. В назидание другим тут можно бы повесить и его кровавых, жестоких помощников.
Из-за пригорка показались двое: гренадер из его роты и егерь. Только у егеря почему-то были закручены назад руки, а гренадер держал на руке бердан. Это заинтересовало подпоручика: гренадер — его подчиненный, почему же он так немилостив к своему брату егерю? Лишь на близком расстоянии он обнаружил, что егерь — вовсе не егерь, что на нем турецкие штаны и сапоги, а из кармана егерского сюртука торчит красная феска.
— Прятался, ваше благородие! — доложил солдат, — Я под пустыми ящиками ноги его увидел!
Суровову хотелось ударить мародера по лицу и бить его до тех пор, пока хватит сил. Но это показалось ему мелким, недостойным его офицерского звания. Тогда он схватил у солдата ружье и стал загонять патрон, приговаривая зло и хрипло:
— Я тебя сейчас! Ты у меня, сукин сын, будешь знать, как добивать и грабить раненых!
Он уже не глядел на турка, испытывая наслаждение от того, что совершит правый суд. Но турок бросился в ноги Суровову и стал целовать его грязные, не видевшие щетки сапоги, что-то бормоча по- своему. Суровов не понимал его. Отчаявшись, турок стал перебирать свои пальцы, начиная от мизинца и кончая большим. Наконец, придя уже в полное отчаяние, он заревел надрывно и неприятно, совсем не по- мужски. Он голосил тоскливо и снова что-то показывал, держа ладонь рядом с землей и постепенно поднимая ее, пока не дошел до подбог родка.
— Дети у него, ваше благородие, — догадался солдат, — Восемь. Самый маленький еще ползает, а самый большой ему по плечо!
Патрон уже был в канале ствола, но стрелять Суровов не спешил.
— Кто это сделал? — зло спросил он, показывая на поляну. Турок ничего не понял и продолжал рыдать громко и испуганно. Тогда, где жестом, а где мимикой, Игнат показал, как турки рубили русским головы, руки, ноги, как вытряхивали их из сюртуков и надевали эту одежду на себя. В том числе и он, вымаливающий сейчас прощение.
— Башибузук! — закричал насмерть перепуганный турок. И повторив все жесты Суровова, завопил оглушительно: — Башибузук! Бандит башибузук! — Показал на сюртук, дав понять, что русского тоже раздел не он, а этот проклятый башибузук. Поспешно, но очень осторожно снял с себя чужую одежду и положил рядом. Поднял руки, вспомнил аллаха, опять показал на пальцах, сколько у него детей и какие они еще маленькие, ткнулся лицом в землю и уже не поднимал головы.
Пыл Суровова остудил спокойный голос солдата:
— Ваше благородие, пленный, он, может, и не виноват, может, и взаправду башибузук это сделал!
— Веди! — прикрикнул на солдата Суровов, злясь и на него, что он полез со своей жалостью, и на себя, что не прикончил турка сразу, а позволил смягчить сердце.
В полдень Суровов вернулся на эту поляну во главе похоронной команды: видно, художник успел кому-то сказать и начальство отдало распоряжение. Прибыли и полковые лекари, чтобы сделать заключение об убитых и замученных. С их помощью Суровов стал разбираться, кто был убит пулей или