человеком, находящимся в самом начале того пути, который он уже совершил; отсюда и скептическое восприятие оды путешественником:
Вот и конец, – сказал мне новомодный стихотворец. Я очень тому порадовался и хотел было ему сказать, может быть, неприятное на стихи его возражение, но колокольчик возвестил мне, что в дороге складнее поспешать на почтовых клячах… (161).
И следующая за «Тверью» глава «Городня» открывает заключительный цикл, разворачивающийся под девизом: «возможно всякому соучастником быть во благодействии себе подобных». Начиная с «Городни» путешественник все время совершает поступки, свидетельствующие о новизне его жизненной позиции. В «Городне» он предотвращает беззаконную отдачу в рекруты группы вольных крестьян и тем способствует увеличению количества свободных людей в России на несколько человеческих единиц. В «Завидове» пресекает неумеренные претензии проезжего вельможи. В «Клине» принимает сочувственное участие в судьбе нищего слепого певца и т. д. Характерно, что сюжетные ситуации заключительных глав «Путешествия» отчетливо спроецированы на аналогичные ситуации глав начальных: один и тот же человек, попадающий в одно и то же положение в начале и в конце пути, ведет себя совершенно по- разному.
Так, в главах «София» и «Завидово» возникает один и тот же сюжет русских почтовых нравов: самодур-комиссар, раболепствующий перед вельможами и издевающийся над обыкновенными проезжими. Но если в «Софии» путешественник беспомощен перед грубостью не желающего прерывать свой сон комиссара и бесполезно вспыльчив, то в «Завидове» он спокойно и решительно «воспрещает» слуге знатного вельможи «выпрягая из повозки моей лошадей, меня заставить ночевать в почтовой избе» (170).
В главах «София» и «Клин» развивается один и тот же сюжет народной песни как отражения национального характера. Но если в «Софии» грустная песня ямщика повергает путешественника в меланхолические мысли о «скорби душевной» народа, звенящей в голосах его песен, то в «Клине» он слушает песню слепого певца в толпе народа, делит народные чувства и добивается своеобразного народного признания и благословения, уговорив певца принять от него милостыню, как от любого, подающего «полушку и краюшку хлеба» (173). К концу своего путешествия, в «Пешках» герой «обозрел в первый раз внимательно» внутренность крестьянской избы, ни разу не остановившей его взора на протяжении всего предшествующего пути, и увиденное заставило его произнести самый патетический внутренний монолог за все время его путешествия:
Звери алчные, пиявицы ненасытные! что крестьянину мы оставляем? то, чего отнять не можем, – воздух. ‹…› Закон запрещает отъяти у него жизнь. Но разве мгновенно. Сколько способов отьяти ее у него постепенно! С одной стороны – почти всесилие, с другой – немощь беззащитная (176).
И эти же мысли обретают свое развитие в последней главе книги под символическим названием «Черная грязь», где путешественник становится свидетелем церемонии заключения насильственного брака: «Они друг друга ненавидят и властию господина своего влекутся на казнь ‹…›» (177). Этот образ в контексте всей книги, чередующей «мысль семейную» с «мыслью народной», обретает смысл своеобразной аллегории тех общественных уз, которыми соединены в России крестьяне и дворяне – таких же нерасторжимых, как брак, заключенный перед лицом Бога, таких же противоестественных, как брак насильственный: «О, горестная участь многих миллионов! конец твой сокрыт еще от взора и внучат моих…» (178).
Последний композиционный элемент «Путешествия» – «Слово о Ломоносове», введенное в повествование как авторский текст Радищева («Слово о Ломоносове» закончено Радищевым в 1788 г.), – вновь соотносится с посвящением А. М. К. и по своей общей идее, и по композиционной функции. В «Слове о Ломоносове», которое явилось результатом радищевских размышлений о путях формирования выдающейся личности и ее роли в истории, в образной структуре похвальной речи развивается тот же тезис, который в предельно обобщенной форме высказан в посвящении: «Се мысль, побудившая меня начертать, что читать будешь» (27). «Слово о Ломоносове тоже является пояснением причин, заставивших Радищева написать свою книгу, и изложением той роли, которую писатель предназначил ей в русской духовной культуре:
Не достойны разве признательности мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие для того, что не могли избавить человечества от оков и пленения? ‹…› Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность мира, вся его красота суть только следствия. Вот как понимаю я действие великия души над душами современников или потомков; вот как понимаю действие разума над разумом (190).
Пройдя путь духовного освобождения сам, проведя по этому пути своего героя-путешественника и тем доказав его безусловную результативность, Радищев предлагает пройти его и читателю – и в этом, а не в социальном насилии, он видит залог демократизации общественной жизни. Может быть, главная мысль «Путешествия» высказана героем книги в главе «Выдропуск» – «Но чем народ просвещеннее, то есть чем более особенников в просвещении, тем внешность менее действовать может» (128). Следовательно, залогом твердого различия видимости и сущности, лжи и истины, которое является непременным условием невозможности социального обмана, насилия и принуждения, для радищевского героя, исповедующего культ «вольности частной», становится наличие как можно большего количества отдельно взятых просвещенных свободных людей. Чем больше таких единиц, тем уже основание тоталитарной пирамиды; при накоплении критической массы свободных просвещенных людей тоталитарная пирамида теряет основания для существования и рушится без всякого социального насилия.
Насколько Радищев и его герой были в этом мнении правы, свидетельствует русская история XX в.: не уничтоженный, но преобразованный революцией 1917 г. тоталитарный государственный строй не вынес демократизации общественной жизни и свободы печати, породивших критическую массу «особенников в просвещении». Понятно поэтому, что умная императрица Екатерина II имела все основания усмотреть в Радищеве «бунтовщика хуже Пугачева»: ведь по большому счету пугачевский бунт ничего не смог сделать с русским самодержавием, радищевская же книга, породившая огромную традицию русской запрещенной социально-политической литературы вплоть до Солженицына, представила несравненно более реальную, хотя и в отдаленной исторической перспективе, опасность.
Возвращаясь к проблеме композиции «Путешествия», необходимо отметить ее очевидную цикличность, обеспеченную перекличкой сюжетов, тем. образов и идей начальных и финальных глав, а также логический характер, который выявляется в четкой проекции основных тезисов посвящения на крупные композиционные элементы книги, последовательно развивающие модель познания в образной структуре повествования. Следовательно, приходится признать, что композиция «Путешествия» обладает всеми признаками риторической композиции, исключительно продуктивной в старших жанрах русской литературы XVIII в.: проповеди, сатире и торжественной оде, традиции которых очевидно актуальны для всех уровней поэтики «Путешествия» – от типологии бытовой и идеологической художественной образности до двойной отрицательно-утвердительной этической установки книги в целом и включения жанровых образцов оды («Вольность») и проповеди («Слово о Ломоносове») в сам ее текст. И помимо констатации факта всесторонней преемственности Радищева по отношению к национальной литературной традиции, это обстоятельство заставляет задуматься о проблеме жанрового своеобразия «Путешествия из Петербурга в Москву», тем более, что сам Радищев позаботился о том, чтобы читатель (и исследователь) осознал эту проблему: оставив свою книгу без жанрового подзаголовка, он взамен снабдил ее значимым эпиграфом, почерпнутым из поэмы В. К. Тредиаковского «Тилемахида».
Жанровое своеобразие «Путешествия» в соотношении с национальной литературной традицией
Как записки о путешествии, радищевская книга соотносится с двумя жанровыми традициями литературы путешествий: сентименталистской и просветительской. Жанровая разновидность «чувствительного путешествия» предполагала стихию неограниченного авторского субъективизма и сосредоточенность на тайных изгибах и закоулках чувствительной души; такое путешествие можно было