записку комкает, вымещая злость.
Саломея прислушалась к дому. Прогибаются под собственной тяжестью доски. Беззвучно распадаются проржавелые гвозди. Гудит скала, раздраженная морозами.
И далеко-далеко воют волки.
– Здесь нет никого. – Она стряхнула звуки запредельного мира, такого обманчиво далекого. – Кто бы тут ни был, он ушел.
– Или она.
Далматов указал на стул рядом с печкой. И Саломея не стала спорить. Она села и сумку поставила рядом, надеясь, что бежать все же не придется. Некуда бежать. Снаружи смеркается. Зимой день короток. Сумерки спешат выкрасить остров лиловым, гонят морозы. Ветер заводит колыбельную для волчьей стаи…
Илья исследует дом. Обширные сени. Кладовая. Лестница. Первый этаж и второй. Поскрипывают доски, роняют меловую пыльцу штукатурки. Как же все-таки холодно…
Саломея подула на покрасневшие пальцы, но не ощутила собственного дыхания.
Снаружи они точно замерзнут. Или только она. Зима – подходящее время для Далматова.
– Действительно никого.
Он появляется из бокового коридорчика, прежде Саломеей не замеченного, и выглядит растерянным.
До темноты получилось растопить печь. Изразцовая стена ее нагревалась медленно, а Саломея оттаивала и того медленнее. Она сидела, прижимаясь к печи руками и спиной, думая лишь о том, что еще немного – и заснет.
Если заснет, то не проснется до весны.
Тогда ее убьют.
Далматов поставил на проржавелую плиту кастрюльку. Вместо воды – снег. И тает он медленно, с шипением скатываясь с алюминиевых стенок. Урчит огонь.
Убаюкивает.
– Спасибо, – Саломея заставила себя открыть глаза.
– За что?
– За то, что все-таки пришел.
– Пожалуйста. Ты макароны есть будешь? С тушенкой? Правда, повар из меня хреновый, но… еда согреет.
Таранный удар ветра обрушился на стену. Задребезжали стекла. Огонь в печи притих, но загудел, заворчал, распаляясь. И вода в кастрюльке закипела. Макароны. Тушенка. Еда – это уже хорошо. И крыша над головой. А главное, что Саломея жива. Хорошо бы живой и остаться.
А разговор не ладился.
– Как плечо?
– Терпимо.
Слова – теннисный мячик, который перебрасывают по привычке и еще заполняя неловкие паузы.
– Тебя перевязать надо будет. Есть чем?
– Есть. Потом. Со мной все нормально.
Ну да. Конечно.
Саломея оттеснила Далматова от плиты. Ей хотелось прижать руки к раскалившемуся докрасна железу или, еще лучше, сунуть в полукруглый зев топки, чтобы пальцы наконец растаяли. И ноги тогда отойдут. Уже отходят – в ступнях покалывание. Тысячи мурашек бегут к коленям. Тысячи муравьиных укусов причиняют боль.
Перетерпится – перемолется. Так сказала бы бабушка. И еще добавила бы, что нечего на зеркало пенять, коли рожа крива. И раз взялась помогать, то надо до конца.
– Где твои макароны?
Илья указал на древний шкаф с кракелюрами на дверцах. Заглянув внутрь, Саломея выяснила, что голодная смерть в ближайшие месяцы им не грозит. На полках шкафа стояли упаковки с овсяными хлопьями, рисом, гречкой и макаронами. Выстроились банки тушенки, овощных и рыбных консервов. Имелись среди запасов чай, кофе и даже ананасовый компот.
И компот окончательно примирил Саломею с жизнью.
А получасом позже и ужин подоспел. Ели из кастрюли, зачерпывая просверленными алюминиевыми ложками, на черенках которых сохранились лаковые номера. И в этом сидении на крохотной кухоньке, когда в печке горит огонь, а за стеной выписывает вензеля метель, было что-то волшебное.
Наверное, еда.
Облизав ложку, Саломея велела:
– А теперь рассказывай. Начни с того, какого лешего ты сюда поперся в январе? До весны подождать не мог?
– Не мог.
Объясняться Далматов не станет.
– Она все равно не усидела бы.
– Таська?
– Да. Ты просто не видела ее.
И вряд ли, подозревала Саломея, увидит.
– Да и какая разница, когда? Мы палатки взяли, на случай, если дом совсем развалюха. А он, как видишь, – Далматов постучал ладонью по стене и скривился.
Болит, наверное. Саломея не будет спрашивать.
И сочувствовать тоже.
Вслух, во всяком случае.
– Так что вполне с комфортом устроились. Не было задачи землю рыть. Все уже и без нас вырыто. Оставалось найти, где оно лежит. А остров небольшой… казалось, что небольшой. Мы провели здесь неделю. Не скажу, что была лучшая неделя в моей жизни.
Вымученная улыбка и палец, прижатый к губам. Тишина. Огонь догорает. Чайник ворчит, готовый закипеть. Воет ветер. И кто-то ходит. Не на втором этаже – выше.
Выше только крыша с тонкими березами и снежной шубой.
– Мерещится… всякое, – сказал Далматов, выбираясь из-за стола. – Здесь много чего мерещится. У нас сломался металлоискатель. И сыр закончился. А Викуша мяса не ела. Она вообще почти ничего не ела. Родион и отправился на Большую землю. Перевяжешь? В сумке бинт. И остальное.
Нынешний короб из светлого дерева был меньше по размеру, но вполне вмещал две дюжины склянок, банку из-под крема «Гарньер», содержимое которой было серым и на редкость вонючим, упаковку стерильных бинтов, явно нестерильные ножницы, ножи и пинцеты.
– В следующий раз отправляйся в больницу, ладно? – попросила Саломея.
Далматов кивнул:
– Я не знаю, почему к тебе поехал. Не соображал ничего.
Стянув куртку и свитер, он разложил одежду на печи.
– Родион уехал утром. Часов в семь. К вечеру должен был вернуться, но не вернулся. Я подумал, что просто не успел. Да и плевать, честно говоря. Достало уже все. Здесь тысяча нор. Пещеры, пещеры… не остров – кусок сыра. И главное, что никаких следов раскопа. Я собирался сваливать. Решил, что пустышка. И к себе убрался, чтобы вещи сложить. Да и… видеть никого не хотелось.
Майка присохла к бинту, а тот – к коже. Бурая корка, которая держится лишь чудом. Рана почернела, словно ее прижгли.
– А ночью проснулся. Бывает ведь, когда просыпаешься просто так. И понимаешь, что надо бежать. Инстинкт самосохранения. Прямой контакт.
Саломея кивнула, хотя Далматов и не мог ее видеть.
– У тебя руки совсем холодные, – сказал он. – Перемерзла?
– Наверное.
– Отогреем. Я оделся. Вышел из комнаты. Таська сидела на ступеньках. И Юрась с нею. Обнимаются,