дурное, гордое кипело в груди, торопило выплеснуть прежние обиды.
– Где ты был, храбрый Туве, когда варяги пришли? Куда сбежал?
Пояс соскользнул змеей да на землю, потянулся, оставляя след в пыли.
– Я-то, глупая, решила, что убили тебя. Полетела искать. Чтобы вместе. В один день. А он в лесу прятался. Отсиживался. Трус!
Удар пришелся по губам, губы запечатывая. Бил, уже не опасаясь, что увидят. А если и видят, то не их дело… Виновата! Тварь блудливая! Он любил! Поперек матери пошел! Жизнью рисковал! Она же с Юкко тайком гуляла… с братом…
Не брат он!
В спину ударил… кто и кого ударил – разобраться надо. Выходит, что копье боги направили. Справедливости ради… ради справедливости.
– Стой! Убьешь ведь! – кинулась мать, повисла на руке, воя и голося. – Убьешь!
Тойе лежала на земле, скрутившись. Дышала ли? Дышала. Поднялась. Лицо в крови. Руки в синих полосах от ремня. А взгляд прежний, злой. Ничего, Туве теперь знает, как с нею надо.
И с братцем любимым.
Да с выродком ихним, которому бы вовсе на свет не родиться.
Свекровь принесла ледяной родниковой воды. И мази, которой прежде Юкко мазали. Водою лицо омывала бережно, а мазь втирала, и было больно, но Тойе терпела.
Она хорошо научилась терпеть.
– Горячий. Бывает, что горячий. А ты терпи. И хитрей будь. Он к тебе с норовом, а ты поклонись, повинись, глядишь, и заживете, как люди…
Тойе слушала, но не слышала.
В чем ей виниться? Чего стыдиться?
– В отца пошел, в отца… ничего, я ж перетерпела…
И Тойе терпит. Но не знает, как надолго хватит терпения. Спать легла на полу, рядом с колыбелью, но заснуть не вышло, лежала, думала, давила стоны. И Юкко понял сразу – не спит.
– Уходи, – прошептал он.
– Куда?
– Отсюда уходи. Он тебе жизни не даст. Забьет насмерть.
Наверное, прав Юкко. Только где ждут Ласточку? Нигде. Нет у нее иного гнезда, и выходит, что права была свекровь – остается терпеть. Мириться.
– Если бы я мог ходить… я бы не позволил. Сам бы забрал. Уехал. Только что с разговоров.
Она видела в темноте стиснутые руки, сильные, но беспомощные. Эти бы не ударили.
– Нож возьми. Стрелы возьми. Силки. Крючки. Ты крепкая, ты справишься. – Вцепившись в лавку, Юкко приподнялся. – Там страшно. Я знаю. Но тут будет страшнее. Сегодня он тебя бил. И будет бить завтра. Послезавтра. А там и за…
Понятно, за кого боится Юкко. Но разве не лучше ребенку в доме, где тепло и сытно? В лесу звери. Холод. Голод. Зима. Зиму Тойе не переживет.
Нет, рано еще уходить. Весны бы дождаться.
День ото дня становилось хуже. Иногда Туве, уже занеся руку, понимал, что нельзя ударить, и честно пытался остановить себя, но стоило глянуть в злые глаза Ласточки, и ярость сметала все запреты. После он совестился, укоряя себя за несдержанность, обещая, что этот раз – последний и больше ничего подобного не случится…
Случалось.
Рукою. Ремнем. Поленцем, которое хотел в печь сунуть, а швырнул в стену. Возле самой головы ударилось. Еще немного, и не стало бы Тойе.
А не к лучшему бы оно? Пусть бы ушла. Перестала мучить и его, и себя, и прочих всех. Глядишь, и с братом помириться вышло бы. И мать перестала бы глядеть со страхом, которого Туве в ее глазах прежде не видел. Сам он, отойдя от боли, привел бы в дом другую жену.
Тихую. Ласковую. Покорную.
Такую, которая не стала бы заглядываться на других.
И от таких мыслей, от невозможности их исполнения, Туве вновь зверел.
Ласточка же научилась чувствовать это его состояние. Она не пряталась, нет, но просто держалась как-то так, что зверь внутри переставал ее замечать.
Но и с нею, с Тойе, творилось неладное. Красота ее поблекла, черты лица заострились, и нет-нет да проглядывало в них нечто недоброе. Бывало, станет Ласточка в тени, так, что не видать ее саму, и глядит на мужа. Глядит и улыбается.
Страшно становилось Юкко от той улыбки.
– Беги, – повторял он теперь все чаще, уже не опасаясь быть услышанным.
Куда бежать? Весна голодна. Зверь отощавший, дикий совсем. Рыба за зиму жиры скинула. И земля, только-только освободившись от волглых снегов, не спешит родить.
Нет, Тойе-Ласточка умеет ждать.
Она считала дни и удары, заставляя себя запоминать их. Тойе сочтется за каждый.
Ласточка не помнила, когда и как появилась эта, в общем-то, правильная закономерная мысль – отомстить. Наверное, родилась с кровью, с болью, как рождается все живое и стоящее. А мысль, безусловно, была стоящей…
Удар за удар.
Боль за боль.
Любовь за… А разве она умеет любить? Юкко думает, что умеет. Ему так хочется, чтобы Тойе любила. Беспомощного. Безногого. Всегда ласкового, хотя ныне он пытался притворяться равнодушным, даже покрикивал изредка. Дескать, я тебе никто. И ты мне никто.
Туве видел неуклюжее притворство, как видел то, что за ним скрывается. Бесился.
Правда, Юкко он не бил.
Тойе только. И как ей любить, если бьют за двоих? Разве справедливо?
Шла весна. Рядилась в зелень. Гнала по небу стаи серых гусей и полнила озеро серебряной рыбой. Оживали леса зверем. Ложились поля под плуг, готовые принять золотое тяжелое зерно. Зима, случившаяся на редкость голодной, осталась позади, и люди спешили жить, забыть то ненастное ледяное время.
Полыхнуло солнце. И раскинулись высокие травяные ковры.
На заливной луг вышли со свекровью. Жарко было. Зудела мошкара. Липла к разбитым губам. Ползала по шее, норовя забиться в волосы. И свекровь, тонко причитая, то и дело хлопала себя по шее, по рукам, размазывая черноту. Повторяла:
– От мерзь, от мерзь…
И Тойе кивала, соглашаясь: действительно мерзь. Луг этот яркий и душный. Солнце. Мошкара. Сама свекровь, которая притворяется доброй, но больше со страху. Выродила сынка, что и самой глядеть тошно, хотя вслух никогда не признается.
Шли рядом. Свекровь сгребала траву горстью, перекручивала хитро и отсекала у самой земли. Словно волосы драла. Трава ложилась направо, быстро теряя соки под палящим солнцем. А Тойе завороженно глядела на белый серп, что мелькал в зелени, словно юркая рыбка в заводи.
– Я тут травок соберу… хороших травок… верных… и наговор знаю… – сказала свекровь, лишь оказавшись у самого берега. Словно опасалась, что некто – уж не Туве-Медвежонок ли? – подслушает