и корову. Кровь скота мешалась с землей и водой, враз лишаясь цвета. Дурной знак.
Ойва не думал о знаках. Он будто лишился самой способности думать. Просыпался. Выходил во двор. Делал какую-то работу, которую следовало сделать, но все сквозь некую непонятную немоту. Порой он сам себе напоминал подточенное неведомой болезнью дерево, что кажется живым и даже крепким. Дерево выпускает листья, цепляется за землю, но больше по привычке. Сними кору и увидишь истлевшее нутро. Ойва вовсе бы ушел в лес, но держала матушка, сестры и Лахья, которая поселилась в доме законной женою, хоть и не играли свадьбы. И собственное желание Ойвы, исполнившееся в точности, причиняло мучения.
– Совесть гложет? – спросил как-то Вешко, когда случилось остаться вдвоем.
И Ойва, глянув на отца сверху вниз, вдруг увидел, что тот стар.
– Я не сделал ничего, за что люди меня осудили бы.
– Люди? А при чем тут люди? – Вешко стряхнул с ладоней стылую дождевую воду. – Или ты и сам думаешь, что по правде поступил?
– Она ушла.
– Прогнали, вот и ушла. – Он сел на мокрый колун. – Ты прогнал. Она ушла. Вот правда. Сменял жену на жену. А что будет, когда и эта надоест?
– Не твое дело!
В груди кольнуло. И капли на губах показались горькими. Сорвался Ойва с места, побежал прочь. Громко хлюпала под ногами грязь. Смеялась хриплая ворона. И лишь на берегу было тихо. До того тихо, что слышал Ойва, как колотится сердце.
Он правильно все сделал!
Суома – ведьма. Калмино воплощенье, которому суждено было быть запертым на острове. И значит, Ойва свободен от данного слова… сама ушла… сама…
– Иди в дом. – Лахья появилась из дождя, обняла за плечи и сказала ласково: – Иди. Матушка волнуется… С отцом поругались? Не слушай его. Что он понимает? Сам чужак. И за чужачку заступается. Людям-то виднее.
Наверное.
Да. Конечно, людям виднее.
– Не ходи больше на берег, – попросила Лахья ночью. Она прижималась горячим бесстыжим телом, опутывая и руками, и ногами. – Забудь о ней.
Ойва попробует.
Но не прошло и трех дней, как Лахья вновь нашла его на берегу. Он сидел на старой коряге, обнявши колени, и просто смотрел в черную зыбкую воду. Волосы его, одежда промокли, кожа сделалась бледной, и в первый миг Лахья испугалась, что муж ее умер.
Но он был жив. И слаб, как дитя. Послушен.
Ойва позволил увести себя. Он словно не понимал, что происходит, а ночью назвал Лахью другим именем. Как такое стерпеть было?
Лахья стерпела. Она закусила запястье, как делала всегда, когда желала унять злость. Норов ее кипучий требовал ссоры, но Лахья обняла названого мужа и сказала:
– Она твою душу забрала.
– Да. Наверное. Там холодно, – пожаловался он, прижимая к себе горячие ладони Лахьи. – Она замерзнет. И еды никакой нет. Как она без еды?
Ей хотелось завизжать, вцепиться ногтями в лицо, оставить отметины гнева, но Лахья заставила себя сказать:
– Она же ведьма. Зачем ей еда?
– Да… наверное.
Он заснул и во сне ворочался, размахивал руками, будто сражаясь с кем-то. Затих лишь перед самым рассветом, который, как и все прочие, был сер. Лахья поднялась до солнца. Она исполняла домашнюю работу с величайшей сосредоточенностью, не столько стремясь угодить Кертту, сколько желая занять себя, отвлечь от темных мыслей.
Не выходило.
Ойва вновь ушел. Не сказал куда, но и без слов ясно – на берег. И Кертту, поджав тонкие губы, первой завела речь.
– Она не отступится, – сказала многомудрая, искоса поглядывая на дверь. В последние дни промеж ней и Вешко частенько случался разлад, что не прибавляло спокойствия в доме. – Она ему глаза застила. Уши заговорила. Душу вынула. Она и сейчас зовет.
Лахья кивнула, соглашаясь со свекровью: истинно так.
– И дождь этот она наслала. Мстит. Хочет, чтобы мы тут с голоду все… – осеклась, словно Суома могла ее услышать. И Лахья осторожно произнесла:
– Нельзя было ее отпускать.
Замолчали обе, глядя друг на друга, понимая без слов. И скрипнувшая дверь заставила Лахью отпрянуть. Выпала из рук глиняная миска, распалась напополам.
Дурной знак.
– Сегодня пойдем, – одними губами произнесла Кертту.
Вечером Лахья отправится на берег и заберет мужа. Но впервые ляжет она отдельно, а он не станет спрашивать о причине, покажется, что вздохнет с облегчением. И вздох этот лишь укрепит Лахью в ее решении. Все правильно.
Все верно.
Разбудит ее Кертту легким прикосновением ко лбу. Сама свекровь будет боса и простоволоса, одета в одну только длинную рубаху. И Лахья послушно расплетет косы. Лахья наденет любимые серьги. Кертту – узорчатые браслеты да перстни с желтыми камнями. Дочери ее украсят себя бусами и лентами, жалея, что серебра осталось мало. Но если собрать со всех, то хватит на откуп.
Другие бабы уже соберутся на берегу. Все, от совсем еще девчонок, тонкостанных и худощавых, отличных от парней лишь длинным волосом, до сгорбленных временем старух. Молчаливые. Сосредоточенные. Страшные.
Соскользнут лодки на воду. И озеро примет их всех, поведет по нити течения, к острову.
Первая лодка расшибется о берег, взволновав сонных птиц. Камни раскроят босые ноги. Вода слижет кровь и намочит подол рубашки. Холодно.
Жутко.
Волки взвоют, оплакивая свою ведьму.
Женщины идут. Танцуют, зачарованные музыкой, которая слышна лишь им. И расступается древний лес, прокладывает тропы на колючих коврах иглицы.
Скоро уже…
Кто-то затянет песню, гортанную, лишенную слов и древнюю, как сам остров. Другие подхватят.
Суома слышала их. Она не спала. Давно. С того самого дня, когда вернулась на остров. Она вошла в пещеру, темную, пропахшую плесенью и полную дождевой воды, чтобы сказать:
– Здравствуй, мама.
Сгнили меха. И кожа сползла с ее лица, обнажив желтоватую кость. Почернел венец. И лишь белый серп сиял по-прежнему ярко.
– Они назвали меня ведьмой. – Суома забралась на камень.
Она не ощущала ни холода, ни голода, ни самого тела.
– И прогнали… Я сама ушла. Иначе убили бы. Камень бросили. И Ойва тоже. А говорил, что всегда будет любить.
По щекам текли слезы.