объектом всеобщего внимания не очень-то весело. Тетя Эллен поспешно позвонила ко мне домой в Смостад и возвестила о моем подвиге, а когда пришла вечером местная газета, то там большими буквами было написано:
РЕШИТЕЛЬНАЯ ЮНАЯ ЛЕДИ
СПАСАЕТ ПОДРУГУ ИЗ ПРОРУБИ!
Нас уложили в постель, напоили теплым молоком и целебным настоем, и мы не вставали до самого обеда, во время которого дядя Эрик произнес речь в мою честь. А на следующий день я уехала домой. И несмотря на теплое молоко, свалилась с ангиной. Тетя Эллен все время посылала мне большие коробки конфет, и книги, и цветы, чтобы подсластить мое существование, а Марианн присылала наитрогательнейшие письма. Многие приходили к нам, только чтобы поприветствовать меня, и все они возносили меня до небес за то, что я вытащила из проруби девчонку. В конце концов я почти сама поверила в то, что свершила нечто примечательное. Откровенно говоря, мне хотелось быть в центре внимания, и лишь только речь заходила о спасении жизни и о медалях Карнеги[72], я начинала мяукать, как кошка.
Но однажды вечером, когда я в первый раз встала с постели и, шатаясь, побрела в кабинет к папе, чтобы немного побеседовать с ним, я застала его за чтением книги Эпиктета «Справочник по Искусству Жизни»[73].
— Вот послушай-ка, Бритт Мари, — сказал он и начал читать: — «Если тебе случится когда-нибудь оглянуться в окружающем тебя мире, дабы посмотреть, возбуждаешь ли ты чье-либо восхищение, знай, ты утратил все, что выиграл доныне. Довольствуйся тем, что ты — философ. Если тебя, кроме того, почитают таковым, почитай себя таковым и сам, и пусть этого будет тебе достаточно!» О тебе следовало бы сказать почти то же самое! — произнес папа. — Довольствуйся тем, что ты — выдающаяся спасительница жизни. Если ты к тому же хочешь, чтобы тебя почитали таковой, то почитай себя таковой сама, и пусть тебе будет этого достаточно.
Я чувствовала, что меня видят насквозь, и если бы папа крепко и ласково не обхватил в тот же миг мой затылок, я бы кинулась бежать из кабинета, чтобы мирно предаться стыду наедине с собой. Но тут папа начал рассказывать об Эпиктете, философе, который был рабом у фаворитов императора Нерона. Хозяин же Эпиктета, будучи в то время еще ребенком, развлекался, подвергая пыткам своего маленького раба и вбивая заостренные куски дерева в его ногу. Тогда Эпиктет тихо и спокойно сказал:
— Нога вот-вот сломается.
Спустя мгновение нога сломалась, и Эпиктет по-прежнему совершенно спокойно произнес:
— Ну, что я говорил?
Я твердо решила стать таким же стоиком, как Эпиктет, да, я тоже! Посмотрю, что из этого выйдет! Но если кто-нибудь начнет вбивать клин мне в ногу, то, думаю, я закричу.
С папой, во всяком случае, все как-то странно. Он такой рассеянный и все на свете забывает, но когда дело идет о его собственных детях и учениках гимназии, то ушки у него на макушке. Он наблюдает за нами, когда мы меньше всего подозреваем это, и, если видит нечто, не вызывающее одобрения, всегда находит какой-нибудь способ дать это понять.
Так что я больше уже не выдающаяся спасительница. Но все равно я обрадовалась, получив открытку от Бертиля в самый разгар ужаснейшей лихорадки и беспамятства. Потому что там было написано: «You are а good sport»[74].
Надеюсь, даже Эпиктет не может ничего возразить против этого.
Слышу, ты ведешь разгульный образ жизни и много дней в неделю бегаешь по театрам. Мне, вероятно, следовало бы преподать тебе небольшую мораль, подчеркнуть необходимость заниматься уроками, заботиться о своем здоровье и все такое прочее. Но предполагаю, что у тебя найдется какая- нибудь старая тетушка, чтобы вмешаться в твои дела, если ты почувствуешь необходимость в мудром поучении. Так что я отступаюсь. Вообще-то я, вероятно, не создана, чтобы поучать других, потому как всю эту неделю сама воистину кружилась в вихре удовольствий, да, и я тоже. В моем карманном дневничке есть запись о посещении кино вместе с Бертилем и двух пиршествах — кофепитиях у одноклассников, а также в первую очередь — о мамином дне рождения. И то, что дом наш еще не обрушился, — просто чудо! Хочу сказать: мамин день рождения мы празднуем, быть может, еще интенсивнее, чем любое другое торжество в году. А мы вообще-то не из тех, кто упускает случай что-либо попраздновать.
Папа отрепетировал хвалебный гимн, преподнесенный маме под аккомпанемент губной гармоники ранним утром вместе с подарками на подносе. Вообще-то папа выглядел чрезвычайно мило в своей длинной белой ночной сорочке, несмотря на то что, желая обставить все как нельзя более торжественно, он надел на голову и высокий цилиндр.
О длительных восхвалениях не могло быть и речи, поскольку большая часть семьи торопилась в школу. Зато мы гораздо более основательно проделали все вечером. Программа к маминому дню рождения у нас каждый год разная. В этом году был костюмированный бал. Правда, назвать это балом, возможно, слишком претенциозно, но танцевать мы танцевали, да и вырядились тоже.
Мама задолго до дня рождения отказалась от того, чтобы мы все вместе изображали какие-то исторические персонажи либо героев какой-нибудь книги. Несмотря на глубокие размышления и многочасовые дискуссии с Майкен, так и осталось неясно, какая роль мне больше подходит — колдуньи Помперипоссы[75] или императрицы Клеопатры. Мне очень хотелось быть Клеопатрой, но Сванте сказал, что в таком случае есть непременное условие: два солидных ужа должны висеть у меня на шее. Лучше бы, понятно, если бы это были ядовитые змеи, но в случае необходимости и ужи сойдут. Кем будет он, Сванте и сам не знал, и я предложила ему выступить в роли Винни-Пуха:
— «Медвежонок с опилками в голове» — ты ведь словно создан для этого!
После этих слов мне пришлось немного поспешно присесть на корточки, потому что толстый том немецкой грамматики Юрта пролетел в воздухе.
Целую неделю перед маминым днем рождения мы каждую свободную минуту посвящали нашим костюмам. Условие было такое: все, разумеется кроме Моники, должны справляться с этим самостоятельно, без всякой посторонней помощи. У нас на чердаке есть большой сундук, битком набитый старинным платьем. И всякий раз, когда хотелось подняться туда, раздобыть для себя какую-нибудь тряпицу, в сундуке вечно и обязательно кто-то рылся.
Чем ближе был мамин день рождения, тем таинственней мы становились, и, когда после праздничного обеда мы вернулись в наши комнаты, от напряжения и ожидания дрожал воздух. Существовала договоренность, что в восемь часов вечера Алида ударит в гонг. Тогда все должны быть готовы выступить во всем своем блеске и великолепии.
Я сильно нервничала и едва-едва смогла влезть в бархатные брюки. Взвесив все «за» и «против», я после зрелого размышления приняла решение стать маленьким лордом Фаунтлероем[76] и по этому случаю все послеполуденное время расхаживала с папильотками в волосах. Брюки я сама сварганила из старого черного бархатного платья, правда, Алида помогала мне их примерить. К брюкам у меня была белая шелковая блуза с кружевным воротником и манжетами. И когда я сняла с головы папильотки и уложила волосы красивыми локонами в виде штопоров, я сама осталась чрезвычайно довольна результатом своих трудов.
В восемь часов вечера Алида ударила в гонг, да так, что можно было подумать, будто настал Рагнарёк[77]. И тут же на лестнице послышались слабые шаги, а спустя мгновение громкий воинственный клич индейца прорезал тишину. То был Ситтинг Булл[78], издававший воинственный клич своего племени. Йеркер очень просто справился с