– Я считаю, – говорил Коля, – что каждое здание или ансамбль зданий, каждая опушка леса и каждый человек, попадая на экран, должны быть счастливы…
Коля развивал тему, которую наметил еще в тех развалинах, где камнями меня чуть не придушило.
– …счастливы, потому что воплотились! – наседал он на меня.
– Возможно.
– Ты пойми: все это сгниет. Мы помрем. Лес вырубят. А на экране он все еще будет шуметь. Ронять тихо листья, а?
Секундная пауза – и новый взрыв страсти:
– Ты молчишь? Не согласен?.. Неужели тебя это не трогает?
Я слушал, но, видимо, некоего собеседнического накала во мне было недостаточно. И Коля мою вялость заметил.
– Ты что? Очень расстроился? – спросил он.
– Я?
– Конечно, ты! – он вдруг начал нажимать на слова.
– Ничуть не расстроился, – ответил я. – Просто новое место, новый Дом кино, я здесь еще не бывал. Отвык от шума. Отвык от пива.
– Нет, ты расстроен… Ты расстроен моим рассказом про Старохатова. Ты сидишь сейчас и думаешь, что он большой драматург и вместе с тем большой подлец… Тебе за кино обидно, за искусство обидно. А ведь он даже не подлец. Он просто обирала. Самый обычный. С обычными для обирал штучками.
– Успокойся…
– Он и Женьку Бельмастого обобрал – в свой час и в свое время. Я думаю, и Павлушку Шурикова.
– Обобрал Женьку?
– Да… Я же тебе говорю – обычный обирала.
И тут только до меня дошло.
– Коля… Я равнодушен к кино. Это тебе обидно. Это ты расстроен.
Он ведь жил этим. Любовь к кино. (И лишь отчасти боль обобранного.) Он ведь жил этой любовью. Мне думается, он по утрам становился бы на колени и молился возле пустого экрана, если бы это практиковалось. «Это ты расстроен», – повторил я, и он не нашел что ответить. Он уставился в свой стакан и видел то, что там можно было увидеть, – мелкое кружево пены.
Затем он выволок из грудного кармана письмо от Уточкина. Уточкин тоже был из нашей Мастерской. Тут не помешает пояснение. Как и Коля, Уточкин был из преуспевших в кино. Как и Коля, он быстро шел в гору. Из всех наших их только и было двое таких, и, может быть, письма, которыми они обменивались, уже сейчас принадлежали истории и поджарым архивным крысам. В письме Уточкин сообщал, что по его сценарию начали снимать очередной фильм – этой зимой будет осчастливлена некая деревенька Пригорково (в смысле пластичности: в том смысле, что воплотится!).
– Ты куда? – крикнул я.
Коля, размахивая письмом, бросился за кем-то вслед. И исчез минут на десять.
И вот тут это случилось. Я сидел в одиночестве, а некто лысеющий (очередная личность), проходя мимо, дружески потрепал меня по плечу. Дескать, все прекрасно, родной. Мир прекрасен. Мир удивителен. И к этой освежившей меня мысли добавил:
– Слышал я, вы о Старохатове говорили. Великий это человек… Великий, великий!
И он прошел дальше. К своему столику.
– Не спеши, родной! Эй! – крикнул я, хватая две бутылки и стакан со стола и пристраиваясь ему в хвост.
Меня подняло и потащило следом за ним. И похоже было, что я не знал, зачем и для чего. Я лишь мельком зафиксировал, что лысеющая личность к нам уже подсаживалась и, стало быть, если теперь я к ним, то неловкости быть не может. Тем более – со своим пивом.
– Это почему же он великий? – Я шумно плюхнулся на стул и одновременно обеими руками пристраивал бутылки – свои к общим. Пива к той минуте я уже перебрал, и тон мой, надо думать, был отвратным. Голос тоже. И вообще я уже подумывал, что пора бы домой – к жене и к дочке. К женушке и дочечке. Гули-гули. Бай-бай. Но это не значит, что в ту минуту я плохо слышал или плохо понимал: я слышал как надо.
И услышал.
– Он великий, великий – можешь мне поверить.
– Да ну? – сказал я.
– Поступки великие, потому и человек великий.
– Интересно.
– Я говорю не с чужих слов. Я сам сценарист. И работал вместе с ним над сценарием.
– Это вдвойне интересно, – осклабился я, именно осклабился, потому что сказать «улыбнулся» про то, что сделалось с моим лицом при такой весточке, никак нельзя.